Архитектор и монах
Шрифт:
Я поцеловал настоятелю руку, пошел к себе, собрался и отправился в Гельсингфорс, где и сел на поезд.
Это было в самом начале апреля. На площади Финляндского вокзала была сутолока, от которой я отвык, даже голова слегка кружилась. Толпились матросы и солдаты. Казалось, все куда-то бежали. Непонятно было, к кому подойти и задать вопрос. В стороне стоял броневик. Очевидно, у него поломалось колесо: шофер броневика, солдат с красной ленточкой на шапке, сидел на корточках и постукивал по ободу колеса большим гаечным ключом.
Я подошел к нему, остановился. Он поднял голову и сказал:
— Здорово, товарищ поп!
Понятно: я был в черном драповом
— Здравствуйте, — сказал я. — Скажите мне, как отсюда добраться до Лавры?
— Святаааго Александра Невского? — он нарочно растягивал «а».
— Да, — сказал я.
— А николашка у тебя есть? — спросил он хитренько. — Малый, не большой, нам от поповского сословия много не надо.
— Что-что? — я поначалу не понял.
Он щелкнул большим пальцем правой руки, как будто подбрасывал монету. Я догадался — малый николашка — это золотой пятирублевик. Большой — наверное, десятка.
— Ну, и что тогда? — спросил я.
— Давай николашку, доставлю по адресу, — негромко сказал он. — Я тут, видишь, нарочно в колесе ковыряюсь, чтоб не отрядили куда ехать, стрелять не пойми кого. Да и стрелок у меня пьяный внутри лежит, толку-то с него. Давай, поповская твоя милость, полезай вот в эту дверь.
— Деньги потом, — сказал я.
— Потом, потом, — ухмыльнулся он. — Мы с доверием. Как же без доверия? А захочешь обмануть — у нас маузер имеется! — и постучал по кобуре.
Встал, помог мне забраться в броневик, запустил машину, залез сам. Там воняло бензином, потным грязным мужиком, луком и перегаром. Доехали быстро. Я расплатился. Он не стал требовать у меня кошелек в обмен на жизнь. Что-то крикнул про попов, про революцию и укатил, треща машиной. Я предъявил отцу наместнику письмо греческого старца Макария и был принят. Я потом не раз отвечал на вопросы братьев, отчего это я прибыл в Лавру на броневике. Они поняли и поверили: дни были такие. Но я старался замкнуться, отъединиться, сберечь душу. Соблазны подстерегали на каждом шагу, и это были не только соблазны церковных обновлений, хотя и таковых было немало. Главнейшим был соблазн постоянно вертеться на виду, на празднестве, на пиру жизни: повсюду устраивались благодарственные молебны, и те, кто раньше молил Бога за Царя и Отечество, ныне молили Его за Свободную Россию. Ждали, что новая власть возродит Патриаршество; поговаривали о созыве Поместного Собора. Церковные люди выступали на философских собраниях.
Не так мне была противна эта суета, как я боялся увидеть знакомых — весь социал-демократический Питер меня знал, и я знал этих людей и не сомневался, что они сейчас стремятся выползти наверх. Поэтому я старался реже бывать вне стен Лавры. Тем более что однажды в толпе, идущей мимо Владимирского собора — меня туда послали с бумагами, — я увидел Макса Литвинова. Он садился в автомобиль.
Странно — я знал, что он с седьмого года сидит в Лондоне. Это был страшноватый человек. Впрочем, в ту пору я сам был довольно страшен. Литвинов — еще при жизни Троцкого — покупал оружие для наших террористов. Из всех транспортов с оружием, которые он переправлял в Россию, обязательно что-то пропадало. То лодка тонула, то вагон грабили на запасных путях… Он был бесконечно нагл, хитер и проворен. Мне еще в шестом году говорили: «Макса надо проверить, и в случае чего…». Я отвечал: «Не надо!». Потому что только такие люди могли работать на революцию.
Что же он делал в Петрограде? Потом я узнал, что Константин Набоков, тогдашний посол в Лондоне и брат будущего премьера,
Вернее, «через-через-будущего» премьера, потому что после Львова и Керенского премьером года на четыре стал Милюков.
Литвинов стал играть какую-то особую роль.
Владимир Набоков, управляющий делами правительства, по протекции своего брата, посла в Англии, поставил его товарищем министра иностранных дел. Приставил его к Терещенко, проще говоря. Макс был старше своего начальника лет на десять и куда опытнее в иностранных делах. Да и вообще хитрее, цепче, реалистичнее. Меня тут другое забавляло. Как сумел наглый еврей-большевик — о, разумеется, бывший большевик! — как он сумел в душу влезть к братьям Набоковым, старинным русским аристократам?
Смешно. Еще десять лет назад мы вместе с ним готовили русскую революцию. Я прекрасно помню, что не велел проверять его денежные отчеты и тем самым спас его от смерти, потому что «если что…». О, наши товарищи умели уничтожать предателей и воров. А теперь он важно ездит на «роллс-ройсе» и не подозревает, что я тут, совсем рядом. Он даже не знает, что я все еще живу на свете! Потому что Кукман и Пановский, скорее всего, доложили своим друзьям-троцкистам, что я утопился, а труп не нашли. Я не узнавал. Но не сомневаюсь, что дело обстояло именно так.
— Так оно и было, — сказал Дофин. — В Мюнхене я встретил Аду Шумпетер, она мне все рассказала.
— Прямо вот все-все? — засмеялся я.
— Все, что она знала. А она знала, что ты покончил с собой. Это все знали.
— А почему ты совсем не удивился, когда увидел меня живым? — спросил я.
— Отчасти удивился, конечно, — сказал Дофин. — Но если честно, я все время надеялся, что ты на самом деле жив-здоров. Я не мог поверить, что ты умер, — он взглянул мне в глаза и вдруг легко улыбнулся: — Да и вообще, неприлично же говорить человеку: «Ах, ты живой! А я-то думал, ты давно утопился!».
Дофин рассмеялся, и я тоже.
Ну и хорошо. Я не хотел встречаться с Максом Литвиновым. У каждого из нас началась совсем другая жизнь. Скромный монах — пусть из столичной Лавры — и кипучий дипломат, товарищ министра. Я не мог себе представить нашей встречи. Она и не состоялась. И слава Богу.
В восемнадцатом году Литвинов и оба Набоковых уговорили Милюкова согласиться на мир с Германией на ее условиях. То есть уговорили принять германский ультиматум, если называть вещи своими именами. Подпись под мирным договором поставил Макс Литвинов. В Петрограде грустно смеялись: «Брест-Литвиновский мирный договор». Россия потеряла Польшу, изрядный кусок Украины, Лифляндию и Эстляндию.
Говорят, Милюков натурально плакал, когда ему сказали, что все — договор подписан, империи больше нет. Честно говоря, все чуть не плакали. Тем более что Финляндия отделилась месяцем раньше, а Кавказ и Туркестанский край — буквально в те же дни.
Странное создание русский человек! Как сказал хороший русский писатель, сидит у себя в Белеве или Жиздре, ни разу в Тулу или Калугу не съездил. Все его жизненное пространство — палисадник с желтыми цветочками и дорога на службу, в лавку, в церковь, к теще на именины. Девяносто восемь процентов русских людей, дорогой господин репортер, рождались, жили и умирали в одном и том же уезде. Вы понимаете? Но вот скажи такому русскому человеку, что Белосток и Вильно отойдут к независимой Польше, он просто-таки расплачется. Хотя не знает, где эти города, кто в них живет, зачем они России… И, главное, зачем они ему лично. Но он будет рыдать, возмущаться, рвать рубаху — отдайте мне Вильно! Верните Ревель! Выньте да положьте Тифлис, Баку и Ташкент!