Арифметика любви
Шрифт:
Не все, быть может, досказано, не все договорено… это уж влияние поэта: его строгой меры слов.
МАГИЯ СТИХОВ
…И на бушующее море
Льет примирительный елей.
«Поэзия». Тютчев
Стихи обычно зовут «поэзией». Но поэзия — понятие слишком широкое. Разве нет ее в лунной ночи? Или в воспоминаниях детства? Или в шуме волн — и в шуме пропеллера, когда неподвижные и неверные крылья несут аэроплан над облаками? Даже если мы ограничимся областью слова, то, не говоря о «художественной» прозе, — можно отыскать «поэзию» и в научном трактате. Поэтому я намеренно суживаю тему до стихов.
В стихах же (которые тоже можно рассматривать с разных сторон) меня интересует, главным образом, то, о чем уже не раз приходилось мне писать, — стихотворная магия. В словесном, как
Стихотворения хотя бы с одной «магической» строкой — поэзия; без таких строк это лишь хорошее стихотворение, умело, или умно, или музыкально написанное. Стихотворная магия чрезвычайно ревнива, требует чистоты, осторожного обращения, при малейшей примеси посторонней, — чего-нибудь действующего на слух или зрение, — она закрывается, притаивается. Множество магических стихотворений, если их прочесть вслух, с эстрады, публично, — совершенно меняются. Хорошее ли чтение, или дурное, автор ли читает, или не автор, — все равно: как будто внешний звук (голоса) гасит внутреннюю, собственную музыку словосочетаний. Недаром два лучших наших поэта — Блок и Сологуб — читали свои стихи с эстрады, или старались читать «никак»: с нарочитой монотонностью, без модуляций голоса. Все-таки, даже при этом чтении, звук (в виде автора) отвлекал внимание в сторону; известно к тому же, что слову услышанному не всегда хватает времени проникнуть глубоко в сознание или в подсознание.
А чтение не авторское, декламация, т. е. когда привходит сценическое искусство, затирает стихотворную магию на три четверти. Наконец, последняя стадия — переложение стихов на музыку. Тут уж откровенно действует музыка. Может быть, и хорошая, только от слов уже не остается ничего.
Впрочем, все это лучше пояснить примерами. Вот известное стихотворение, пленительное с первой строки. Сколько бы мы его ни разбирали, ни разлагали, мы не уловим, в чем именно, где эта пленительность: «голос слышим, а откуда приходит, куда уходит…»:
О, как на склоне наших лет
Нежней мы любим и суеверней…
Гори, гори прощальный свет
Зари последней, зари вечерней.
Полнеба охватила тень…
Вообразим, что мы — публика, и строк этих еще не знаем. На эстраду поднимается, не без труда, плотный старик, бритый, остроносый: у него желтовато-бледное лицо и, как всегда, «всклокоченные власы», длинные и седые. Начинает читать:
О как на склоне наших лет…
Что же? Мы захвачены, заворожены? Нисколько. Мы смотрим на старика, видим, что он произносит звучные слова, слышим их, понимаем смысл… но магия сочетания слов не дошла до нас. Скрылась где-то на пути между эстрадой и нами. Когда-нибудь дойдет, с этими же строками, в которых продолжает жить, — но не здесь, не сейчас, не со стариком на эстраде.
Не знаю, читал ли Тютчев свои стихи публично (почти наверно — нет). Не знаю даже, выступали ли и другие наши поэты на «поэтических» вечерах вроде нынешних, — их, пожалуй, в прежнее время не водилось. Поэты читали в дружеской компании, более или менее тесной. И то, не все стихи, а с выбором. Это другое дело. Мне вспоминается рассказ старого Плещеева; ему (и еще третьему, тоже близкому другу) Некрасов читал только что написанную поэму «Мать»:
От ликующих, праздно болтающих…
…Уведи меня в стан погибающих
За великое дело любви…
Плещеев, через столько лет, с дрожью в голосе, рассказывал, как он, и третий присутствующий, оба рыдали, уронив головы на стол.
А вот другой пример, из жизни, и касающийся чтения «выразительного», — актерского.
В Петербурге, в первые годы века, бывали литературные вечера, которые звались у нас «генеральскими». Так повелось, хотя и не всегда происходили они в квартире какого-нибудь родственного «генерала»: иной раз в обширных залах и других лиц «высшего» круга. «Генерал» с семьей рассылал драгоценные приглашения «на чашку чаю». Получивший карточку не знал точно цели благотворительного вечера, — это не объявлялось, — но что цель «нелегальная» — знал (политический Кр. Крест, заключенные в Акатуе и т. д.). Знал и с удовольствием шел, ожидая интересного «угощения». Один из таких вечеров мне хорошо помнится (даже два, но о втором я скажу далее). Программа стихами не исчерпывалась, но стихов читалось много; и устраивались эти стихотворные чтения по особому (может быть, недурному) методу; выбирались только два (иногда три) поэта: или два старых, или два современных. Бывало, конечно, что оба современные читали себя; но чаще они читали «старинных», на другом же вечере двух новых поэтов читали — артисты. На вечере, о котором говорю, должны были как раз читать артисты (и не какие-нибудь, — настоящие), а два выбранные «современника» были я и Сологуб. Зал этой частной квартиры удобен, с дискретным, по желанию, освещением, публики, как всегда, много… Кстати, два слова о публике: она, естественно, «отличалась от той, что наполняла «демократические» залы всяких публичных вечеров, но отличалась не только своей элегантностью. Чувствовался в ней и примитив, но и свежий какой-то интерес к искусству. Не забудем, что это было время «Мира Искусства» и восхождения Дягилева, близкого той же среде. В ней любезно принимался (только что умерший) Влад. Соловьев. Во всяком случае, слой этот, с пережитками своеобразной старой культурности, был открытее ко многому, нежели «интеллигенция», интересовавшаяся в то время только своими делами. Студенческая молодежь, — в массе, конечно, — тоже; она не интересовалась даже декадентством, а если Горьким и Л. Андреевым, то из гражданских чувств. Что касается еще одного слоя, средне-низшего, т. н. «нововременщи-ны», то о самодовольно-грубом его невежестве, об этих «устоях», мы избегали даже говорить.
Итак — вечер стихов моих и Сологуба (читают артисты). Мы с ним в публике: не рядом, я даже не знаю, где сидит Сологуб. Не совсем помню и сколько времени прошло с начала чтения до минуты, когда меня точно сила какая-то повлекла прочь и вытолкнула из зала. Буквально вытолкнула: отворялась только половина двери, и в этой половине мы с Сологубом очутились в одну и ту же секунду. Он скорбно посмотрел на меня, я на него, и мы без слов поняли друг друга, и кажется, «артистическая» интерпретация стихов сологубовских меня даже больше потрясла, чем моих, потому что последнее, что мы слышали, протискиваясь в дверь, — зычный вопль из его «Качель»: «Качайся, черт с тобой!» и шумные аплодисменты.
Это — стихи (поэзия) в декламации. А для заключения «примеров» — еще один, но как будто опровергающий мое утверждение, что стихи (магия) никогда не доходят до слушателей, до публики.
Тоже «генеральский» вечер. Отделение стихотворное — Баратынский, Ал. Толстой и Тютчев. (Напоминаю, что Тютчев тогда едва стал выходить из мрака забвенья.) Читать поручено трем современным поэтам, имен не называю, это все равно.
Первый читал из Баратынского довольно много, с хорошим выбором. Второй взял Ал. Толстого в его длинной вещи (где есть удивительные строки). Все шло своим порядком. Слушали с приятностью, дружно хлопали. Наконец, вышел третий. Был он поэт… все равно какой, но стихотворную магию чувствовал, как редкий.
И с первыми словами -
О вещая душа моя!
О сердце, полное тревоги!
невольно подумалось: зачем? Зачем это им, здесь?
Он кончил стихотворение. Публика похлопала. Минута — полминуты молчания. Но вот — тот же голос и — то же самое стихотворение. Слушатели, кажется, не сразу поняли, что это оно же, удивились или смутились — не знаю. То самое? Или похожее?
О сердце, полное тревоги…
Второй раз оно было прочитано медленнее. И кончилось. Хлопки, но какие-то полурешительные, словно задумчивые. Опять минута молчания. И опять, в третий раз, тот же ровный голос, те же отчетливые слова:
О вещая душа моя!
О сердце, полное тревоги!
О как ты бьешься на пороге
Как бы двойного бытия!
И опять последнее:
Душа готова как Мария
К ногам Христа навек прильнуть…
Должно быть, встал кто-нибудь первый, с «сердцем полным тревоги», за ним поднялся второй, третий… встали с мест почти все, явно не понимая, зачем. А когда опомнились, зашумели неистовыми аплодисментами (не зная, что и кого одобряют) — чтеца перед ними уже не было.