Арифметика любви
Шрифт:
Нет живых, — ну, что ж, все-таки потрудиться, уложить кого поприличнее, землю сравнять… А то и молитву прочесть, по старой памяти, бывши-то священником. Ничего. Уж такой обычай взят, что ж отходить?
И приятельки его любят это. Их много у него теперь. «Как станет известно, что нынче в ночь будут, — брат ли даст знать, или другой, — так и соберемся, и ждем. Ночью грузовик всегда слышно. Если брат дома, не на службе, и он идет». «Так-то мы и вас добыли, голенького, — закончил Александр. — Совсем поверху лежали. Я бы не догадался, приятелька одна, — пари,
Леонид молча смотрел на «бывшего».
— Какие же «приятельки»? — спросил, наконец, хрипло. — Откуда? Не понимаю.
— Не понять, конечно, не зная-то. Вам скажут: комсомол, у нас уже идея готова. Есть, не спорю, всего, уж мы ко всему привыкли. Однако приятельство у меня главное, — все в комсомоле, ни одного так нет. Я знаю, про что знаю, а другие, хоть в телескоп гляди, — никогда не увидят. Их и по дыханью, кому не нужно, не откроет. Мы здесь такие стали, что вам не вообразится никогда. Ну, конечно, и брат тоже, и я сам, — каменная стена.
— И брат?
— А что ж? И он из комсомола. А теперь ответственный, заявил себя. Большую волю имеет. Теперь оно и с руки. Я сам так учил его. Памятливый. Я вот говорю с вами, я уж старый человек, жалею, да и отправляться вам надо, а брат не то, что вам, — дереву в поле слова не скажет, какого не следует, не в линии. Понимаете?
— Нет еще, — признался Леонид. — Ведь кругом… Ведь разные же. Лежит у вас больной. Неужели не знают?
— Знают, знают, и в те разы знали, и про вас. Вы же и есть брат. И те — брат. Да вы не беспокойтесь, так уж устроено у нас. Брат сейчас на службе объявляет заболеванье и — домой, будто. А сам как камень в воду. Я же, понятно, за больным, за ним будто в этой каморке гляжу. Доктора не зовем, не стоит. Один, давно уж, не выжил, скончался, — ну, схоронили мы его в овраге, с молитвой, ночью. А брат будто выздоровел. Вот какие у нас чудеса.
Леонид в эту ночь думал, что опять разболеется, — так шумело в голове. Рана, хоть зажила, но еще чувствовалась. Она была не так серьезна, впрочем; огнестрельная, на плече, и совсем оказалась пустой, хотя дольше мучила. Теперь зажила и она. Но Леонид не думал, в сущности, ни о ранах своих, ни о себе. Себя он как-то бесповоротно отдал, поручил «отцу» Александру (так выговорилось мысленно: «отцу»). Что он скажет, то с Леонидом и будет, то он и сделает. А скажет непременно. Он понимает. А Леонид — еще ничего. Или почти ничего.
Когда Александр был дома, и один, Леониду позволялось вставать. Даже в соседнюю горницу раз, в сумерки, вышел он. А то Александр скажет: «Вы полежите мало, к стенке отвернувшись, будто спите. Мне отлучиться необходимо. А мои ребята на крылечке, поберегут». И Леонид покорно ложился.
Иной раз слышал и голоса невдалеке, смех; но лишь однажды приоткрылась дверь, и Леонид увидел, сквозь ресницы, заглянувшую к нему девушку в белом платочке, ее круглое, свежее лицо, карие глаза. Кто-то позвал тихонько: «Ариша! Риша!», и дверь закрылась.
— Вот, значит, выяснил я делишки, — молвил Александр, вернувшись как-то к вечеру. — Завтра и провожу вас, и отправитесь.
— Завтра? — оторопело сказал Леонид. — Завтра? Я понимаю, вам нельзя, надо уходить. Только я вам не рассказал еще про себя…
— А это и ни к чему. Никакой нужды нам нет про ваши дела знать. Нам и своих довольно. Мы, что до вас касающе, все исполним, и про это вы меня послушайте, а там уж линия ваша.
— Куда же вы меня отправите?
— Откуда приехали, туда и направим. Только инструкции мои внимательно выслушайте, и чтобы исполнять верно, — труда большого нет. Скажу, в целом, так: человек один в командировку едет, брат же и посылает, а вы, значит, при нем. Куда он ни подастся — и вы с ним.
Разговаривать вам не о чем, да вы обвяжитесь тряпицей, будто зубы нестерпимо болят, вот и всего лучше. А человечек этот, в свое время, укажет, что понадобится. Может, еще придется вам с ним поболтаться, поездить, это ничего. Спешить хуже бывает…
— Да я совсем готов… на все, — начал ошеломленный Леонид. — Я бы и один… А вы за границу опять хотите меня переправить?
— Непременнейшим образом. Нам свое доделать, как определено, а дальнейшее — уж ваш ответ, мы в курс дела и не вступаем.
— Да кто это «мы»? — взволнованно проговорил Леонид. — Кто вы? Неужели не скажете? Я не понимаю. Кто?
Александр заулыбался.
— Грешники мы, грешники, скажу по-старорежимному, раз уж вам известна бывшая моя духовная принадлежность. И не зарекаемся, еще много погрешим, до срока-то. А вы не беспокойте себя нами, мы ничего.
— Вы… из земли меня откопали…
— Ничего, ничего. А другого, случится, и зароем, ничего. Разное бывает. Главное же, послушайте теперь, сообщу вам кое-что подетальнее, насчет командировки-то, чтоб ошибочки не вышло.
Придвинулся к Леониду и зашептал ему на ухо «инструкции», для ясности даже пальцы один за другим загибая.
— Одежда, — шептал он, — сапоги, куртка, фуражка, ну, там еще что надо, это все брат доставит, соответственное. А человечек — к сумеркам, тоже свое принесет, какое необходимо. На станцию либо машина будет, а то и пешком дойдете. Здоровье ничего уж, а погода теплая.
Теплая? Леонид вспомнил вдруг, что не спросил ни разу и не знает ни числа, ни месяца, ни дня… Но зачем знать?
Бывают в Париже, поздней осенью, дни прелестнее весенних. Свежесть и чистота падают с небес на город, чистые лучи солнца зажигают нежданные огни в движущейся толпе; и она, переливчатая, и тяжелый город, будто делаются тоже чистыми, нежно-веселыми.
В такой день Леонид стоял на самом, кажется, шумном и блестящем парижском перекрестке — на углу бульвара, около Оперы. Он собирался перейти бульвар, чтобы завернуть на широкую, прямую, голубовато-дымчатую авеню, ожидая, чтобы замерли в ряд тупорылые машины, бледно поблескивая, и полился мимо человеческий ручей, — задумался и так стоял, рассеянно и тепло улыбаясь. Солнцу ли улыбался, людям, или тому, что от людей и солнца в душе подымалось, — не мог бы и сам сказать.