Арифметика любви
Шрифт:
— Так вы, значит, учились, о. Нафанаил? — удивился Вася.
— Ну, какое там, в семинарии, ученье! Я своим умом больше живу. А что, Вася, не искупаться ли нам? Вода-то больно славная.
— Пожалуй. А разве вам… позволено? — нерешительно сказал Вася. Он не встречался раньше с монахами, только слышал о них что-то смутное.
— Купаться-то не позволено? — захохотал о. дьякон. — Ну и сказал, дурашка! Ты погляди, как я плаваю-то! В купальню не пойду, что там в ящике! я на воле.
Он уж раздевался. Вася тоже, — довольно, впрочем, неохотно. Дно здесь
— Постой, постой, я косу платком подвяжу, не замочить бы! Эко, тело-то у тебя, Вася, как есть цыплячье. Ну, Господи благослови!
Ринулся с мостиков, обдав студента целым снопом разноцветных брызг. И пошел отмеривать могучими руками «по саженкам».
Студент, пополоскавшись у берега, вылез и уж был почти одет, когда накупавшийся дьякон тоже стал облачаться и косу развязал.
— Господи-батюшка, Царь небесный! И до чего это Ты все пребла-гостно устроил!
Но Вася был почему-то в недовольном духе.
— Да, как же великолепно все устроено! Наконец — вы не обижайтесь, пожалуйста — еще неизвестно, может, и Бога-то никакого нет.
— Ишь ты, дурашка, — промолвил о. Нафанаил без всякой обиды. — Тебе неизвестно, а другому известно. Кабы не было Его, так и тех людей не было бы, кому Он открылся.
— Да эти люди, может, выдумывают, — пробурчал студент.
— Вот на, у них и разума такого нет, чтобы выдумать. А тебе кто это наговаривает? Люди Господни не будут; те, другие, нелюдь… те, конечно, — по отцу своему… Ты боронись, сам рассуждай.
— Ничего не понимаю, — сказал Вася, приподымаясь с травы. — Какая нелюдь мне наговаривает? Про какого вы отца?
— Про какого! Сына врага они, про него и речь. Бог-то пшеницу посеял, настоящих людей создал, по своему подобию; а враг сейчас между ними своих сынов насадил, без душ вовсе, так, пустышек, для соблазна одного. С виду такие же, ан не люди, изначала состав другой. Ты, дурашка, забыл, может, как оно сказано, так вот слушай.
Рассказал обстоятельно притчу евангельскую о пшенице и плевелах и добавил:
— А чтоб не мудровали люди, Господь сразу и объяснил, как понимать: сеятель, мол, Господь. Добрый злак — Его творение, люди. Плевелы — сыны врага, меж людей для искушенья пущенные. Враг сколько хочешь может наделать таких, с виду похожих, для своего дела.
Такому что, он искусил — и пропал, как туман. Уж так твердо в святом Писании это обозначено, — тверже нельзя.
— Нну… не знаю, — протянул студент. — Махнули вы, о. Нафанаил. Какую-то мистику развели… А как же, допустим, с вашей же точки зрения: этакую плевелу встретишь — истребить ее еще в заслугу будет?
— Ни-ни-ни! — замотал диакон головой и даже брови сдвинул как-то грозно. — Слышал, и ангелам не позволено их трогать! Да ты ни про кого и знать не смеешь, плевел он, или не плевел. Твое дело соблазн распознать, от соблазна уберечься, для какого он к тебе подки-нулся. Конечно, и настоящий человек, коли уж сам искушен, тоже тебе в соблазн обернуться может. Соблазн-то — ой, как широко расходится! Камень в одном месте бухнет, а круги и пошли, и пошли…
— Если этих ваших плевелов и узнавать, запрещается, — рассмеялся Вася, — так ну их совсем! А вы мне, отец святый, только вот что объясните, опять с вашей точки зрения: зачем это ваш Бог, добрый и благостный, отдал людей на… соблазн, как вы говорите, — то есть, чтоб их тянуть на худое, по-вашему? И даже ангелам не позволил плевелы эти выкинуть? Это что же, хорошо устроено?
О. Нафанаил с сожалительным вздохом посмотрел на студента.
— Дурашка ты, дурашка, совсем глупенький! Соображенья нет рассудить: Господь своих людей пешками, что ли, создал? На рельсовый путь уставил, на прямой, — катитесь, мол, куда показано? Очень такие-то Ему нужны! Он их по своему образу сотворил, на вольную волю пустил: Ему надо, чтоб всяк сам, без принуды, свой путь избирал, куда пойдет. Это вражьи сыны по машинке наделаны, не дадено им своей воли: соблазни, как приказано и баста! За то они, чучелы соломенные, и сгорят в куче, и не почувствуют. Да ну тебя, дурашка, заболтались с тобой, вечереет уж. Июльские вечера скорые. Гляди, вон поверх рощи и звездочка зеленая зажглась. Вон мигает! Погляди!
Но студент потянулся, зевнул, несколько притворно, и произнес:
— Да, любите вы россказни, отец диакон. Интересно, как это у вас в голове все укладывается, и свобода воли, и соблазны какие-то, и пути, будто для вас где-то они написаны, и вы в них разбираетесь…
— А что ж?.. — начал диакон и вдруг весело прервал себя: — Никак это Зинка по дорожке к нам бежит? Она! И щеняшка с ней, что я вчера принес. Самовар, верно, уж подали, звать бежит.
— Вы сказали вчера, отец диакон, что «от соблазна» в рукаве рясы Щенка этого принесли. И тут, значит, «соблазн» где-то был?
Но диакон уже не слушал или не слышал небрежно-насмешливых слов студента. Шел, улыбаясь доверчиво-радостной своей улыбкой, навстречу девочке и маленькому желтому комочку, чуть видному на потемневшей, в сумерках, песчаной дорожке.
Не последние были это россказни отца Нафанаила и добродушные наставления «дурашке» Васе. Не наставления, впрочем, а скорее какие-то утешения: ничего, мол, дурачок, ты проси, — тебе разуменье, насчет соблазнов, и будет дадено.
Лето прошло; и такое — уж не вернулось. В январе прокурора перевели в Петербург. Дом-усадьба, сад с речкой — опустели. А потом пришла беда: война. И потянулись годы, один другого темнее, один другого страшнее… Сколько их минуло? Четыре? Пять?
Опомнился — все там же: темно, холодно, больно, страшно. Еще, как будто холоднее, страшнее, потому что тишина. «Ранен я, — подумалось. — Бросили, подлецы». Захотел шевельнуться, но громко застонал от боли и замер, как лежал, на спине. Лежал низко, голова совсем в снеге угрузла. Сбоку он, взрытый, нависал заледеневшими кучами; и Вася, бывший студент, ныне раненый красноармеец, ничего сбоку, кроме чуть синевшего снега, не видел. Но вбок смотреть было и трудно, головы не поворачивая. Прямо — удобнее.