Арина
Шрифт:
— Для меня важно, что вы это вы, а одежда не имеет значения, — сказал я.
Она кивнула, очень ответственно и серьезно взялась за руль, а потом вдруг рванула с места так стремительно, что по лбу меня сразу огрело мишкой на веревочке, который на липучке были прикреплен к лобовому стеклу. Все передняя панель ее машины была украшена фенечками — сердечками с ножками, тараканами с мигающими глазами, пальцами «о'кей!», елочками-дезодорантами и прочей безвкусной мишурой. На бардачке красовалась длинная наклейка, составленная из разных букв, вырезанных из других наклеек: «Запрыгивай мне на…, подруга!» Я удивленно покосился на нее,
— Осталось от старого хозяина, пробовала содрать — не получается. Отмочить надо — и лезвием.
Я обернулся к ней и, увидев, как жгуче покраснела ее покрытая персиковым пушком щека, спросил:
— А сердечки с ножками?
— Сердечко с ножками мое, а остальное не мое, — сказала она и вдруг рассмеялась да так, что едва успела нажать на тормоз, когда перед нами довольно деликатно для Питера, где ездят бесцеремоннее, чем в Москве, да еще сигналят втрое чаще — стали перестраиваться синие «Жигули».
Надо сказать, что машину она водила как камикадзе, с точностью наоборот: когда не нужно разгонялась, когда не нужно тормозила, и я на своем пассажирском месте в панике шарил по полу ногами, пытаясь найти отсутствующие педали. Пару раз она проскакивала перекрестки на только что зажегшийся красный, а однажды, вдруг чего-то испугавшись, резко, едва не с заносом, затормозила на слегка мигнувший зеленый.
— Тот был не очень красный, а этот не сильно зеленый, — сказала она в свое оправдание.
Одним словом я испытал немалое облегчение, когда, счастливо миновав бампера других машин, мы припарковались рядом с Инженерным замком у развесистых искусственных пальм «Летнего сада».
Швейцар, одетый в стилизованную, тесную и, должно быть, очень неудобную ливрею, зацепил нас тренированным взглядом и посторонился, открыв нам дверь. В руке он держал бердыш или что-то подобное — стилизованно-древнее.
Не помню точно, о чем говорили мы тогда за маленьким столиком около чучела медведя, который держал в лапах поднос. Как всегда бывает между недавно знакомыми людьми, разговор выходил сумбурным. Она словно прощупывала меня, не совсем еще доверяя. Во всех ее движениях, жестах, улыбках, в том, как она отказывалась от шампанского, а потом все же, не устояв, пила его, или цепляла рукавом тарелку, или щурилась на медведя, или порой, забывшись, жестикулировала, было столько настоящей, не актерски выверенной, а естественной женской грации, молодой, здоровой, сознающей свою привлекательность, но немного стестяющейся ее, что я любовался своей спутницей.
Тогда же в ресторане, вдруг вспомнив, что до сих пор не знаем, как зовут друг друга, мы посмеялись и она сказала, что зовут ее Мариной, но имя ей кажется некрасивым, и она просит знакомых называть ее Ариной. Мое же имя Владимир — ей понравилось, и она сказала, что так звали ее покойного прадеда-священника.
Незаметно мы заговорили о том, что было интересно нам обоим — о Петербурге. Я знал о городе мало и после двух-трех общих фраз замолчал и жадно слушал, она же, войдя в учительскую роль, с удовольствием просвещала меня. Она рассказывала необычно, ярко, не как рассказывают экскурсоводы, загружающие память датами и именами, а создавая отчетливые картины. Она говорила, как трескается и ползет лед по Неве напротив института живописи имени Репина, как ветер треплет и разбрызгивает струю фонтана, как обсыпается и подновляется золотая краска на крыльях грифонов Банковского моста или как зимой заносит снегом сфинксов на Университетской набережной.
Глаза в глаза вперив, безмолвны, Исполнены святой тоски, Они как будто слышат волны Иной, торжественной реки…— Это о сфинксах. Чье это, помните? — спросила она, прочитав стихи, которые я потом безуспешно искал в сборниках.
— Блока? — спросил я наугад.
— Почти… Брюсова, — поправила она и продолжала рассказывать о мокрых желтых листьях, которые приклеиваются к статуям в парках, и голубях, которые сидят на вытянутой руке и на гриве коня Медного всадника.
— Как на нашем Юрии Долгоруком, — вспомнил я.
Рассказывая, Арина увлеклась, оживилась, доверительно наклонилась ко мне через столик и я ощутил легкий запах ее духов и увидел на правой щеке чуть ниже глаза маленький, видно еще детский шрамик. В этом шрамике, подчеркивающем широкие скулы и близорукие, чуть раскосые глаза, было что-то мальчишеское, боевое. Как я потом узнал, и происхождение шрама тоже было мальчишеским, почти дуэльным: учась в каком-то там классе, она играла на даче в мушкетеров и один из гвардейцев кардинала, разгорячась, рубанул ее по лицу шпагой с торчащим из нее гвоздем.
Арина перестала рассказывать лишь тогда, когда, взмахнув рукой, опрокинула бокал с шампанским.
— Ну вот! — сказала она виновато. — Этим все и должно было закончиться. Я слишком много болтала, и вот, как обычно, наказана. Вы не устали от меня?
Я заверил ее, что не устал и готов слушать и дальше, но что-то уже изменилось. Она вдруг стала молчалива и стала ковырять вилкой в тарелке, односложно отвечая на вопросы. Тогда я тоже замолчал, пережидая. Я давно заметил, что хорошее спокойное без напряжения молчание зачастую совершает больше, чем несколько часов пустой болтовни.
Она мельком взглянула на часы, словно вспомнив о каком-то деле, а потом решительным движением передвинула их циферблатом на тыльную часть руки и вновь повеселела.
— Гори все огнем! Почему мы вечно должны чувствовать себя кому-то обязанными? — сказала она с неожиданным задором.
Только сейчас подумав, что у нее может быть муж, я незаметно посмотрел на ее правую руку. Обручального кольца не было, хотя это ничего и не значило.
— У вас кто-то есть? — спросил я, решив все выяснить.
Я люблю игру открытыми картами, без запутанных ситуаций и трусливых объятий, разделенных с кем-то еще.
Вилка у нее в руке чуть дрогнула.
— Нет, сейчас нет, — сказала она с усилием. — Последний год был для меня не очень удачным. Я потеряла маму, любимого человека и кота. И еще, по-моему, веру в удачу.
Я успел заметить, что искренность была одной из ее главных черт. Над самыми простыми вопросами, для ответов на которые у взрослого человека существуют свои устойчивые трафареты, к которым прибегают, не напрягая себя, она задумывалась всерьез и отвечала с удивлявшей меня обстоятельностью и честностью. Но эта обстоятельность и искренность не были навязчивым бичеванием мазохиста-аналитика, стремящегося своими откровениями превратить вас в эмоциональный унитаз, а искренним желанием разобраться и ответить по возможности подробно.