Арк
Шрифт:
Тут же обняла младшего сына, прижав к себе, и сказала, укрывая в старую серую шаль, висевшую на понурых плечах:
– Все будет хорошо. Теперь у нас все будет хорошо, Боренька. Иди, одевайся и помоги папе. Договорились?
На улице мороз стоял под тридцать градусов. Да и в квартире – ненамного теплее. Спасала лишь старенькая «буржуйка», служившая одновременно и плитой, когда было что приготовить. Но теперь это случалось очень и очень редко.
Спали в одежде, по квартире ходили в валенках. Канализация не работала. Электричество отключили. Отопления и воды тоже
Братья, угрюмо молча^, утеплялись как могли. В дверях комнаты их уже ждал отец, который внимательно вглядывался в лицо Бобки.
Утром следующего дня родители ушли на работу. Аркаша пытался наладить оптику в самодельном телескопе. Бобка сидел на диване и перечитывал «Войну миров». Дома было стыло, тихо. Лишь глухо гудела на кухне «буржуйка», да в одной из комнат, где во время первых же бомбежек выбило все стекла, завывала метель. Еще недавно там лежала «пеленашка», как теперь выражались в городе: завернутая в тряпки, словно в саван, мертвая бабушка. Она умерла от голода, и Бобке казалось, что по ночам ее обледеневшие руки тянутся к его горлу. Вернувшись к февралю из ополчения, отец вместе с Аркашей отвез ее на санках в соседний двор. Трупы складывали штабелями, гора росла день ото дня.
Входная дверь внезапно открылась. Ребята выглянули в коридор. Словно на эшафот, медленно и с оттяжкой ступая по скрипящим половицам, мимо них прошел отец.
С его шинели сыпались хлопья не успевшего растаять снега. Аркаша ощутил исходящий от Натана Залмановича запах разложения, как в старом кладбищенском склепе, куда они забрались случайно с ребятами, еще до войны. Молчание становилось все тягостнее.
Выйдя из своей комнаты с вещмешком за плечами, отец так же медленно подошел к детям. Потрогал зачем-то на шее свой кулон в виде дельфина, взял стоящий рядом рассохшийся фанерный стул и тяжело опустился на него. Долго сидел, глядя в пол. Затем вытер лицо рукой и поднял глаза на старшего сына.
Тот почувствовал побежавшие по телу мурашки, а в груди что-то словно взорвалось. Показалось, будто в глазах отца мерцает нечто такое, чего ему в силу возраста не следовало видеть. Это было больше чем отчаяние. Сильнее бесстрашия. Глубже смерти и дальше жизни. С небес спустился ангел-смертник, готовый ко всему. И этой бездне – невозможно не подчиниться. Отец резко встал, приказав:
– Одевайся.
Аркаша бросил быстрый взгляд на Бобку, но тот лишь покачал головой. Грустно усмехнувшись, младший вернулся на диван и вновь принялся за книгу.
Словно в тумане, Аркаша натягивал на валенки калоши, укутывался в теплое, брал свой вещмешок и выходил из комнаты. Ощущение нереальности происходящего не покидало. Он даже не обнял брата напоследок. Лишь в дверях квартиры, сквозь ватный сумрак, услышал за спиной голос отца и замер:
– Бобка, возьми наши карточки и отдай матери. С ними вы протянете до весны. Скажи ей, что мы не могли уже ждать. Ска…
Слова оборвались. Наступила тишина. А потом Аркаша
Сталинград, 1937 год
– Так, ну что же, товарищ Стругацкий. Давайте знакомиться. Меня зовут Кнопмус Юрий Альфредович, специально прибыл из Москвы, дабы решить вопрос с вашим делом.
Хозяин кабинета, встав из-за стола, подошел и протянул руку. Стругацкий поднялся со стула, ответил на крепкое рукопожатие, внимательно вглядываясь в собеседника.
Лицо Кнопмуса в целом можно было бы назвать непримечательным: прямой нос, морщинистый лоб, тонкие губы, выбрит наголо. Лицо как лицо.
Но две черты привлекали внимание. Во-первых, вытянутые скулы. Такие он видел на гравюрах у древних восточных мудрецов, хотя ни разу не встречал – во время Гражданской войны ни у одного китайца. И, во-вторых, глаза. Маленькие, пронзительные, глубоко посаженные. Казалось, они смотрят не на тебя и даже не в тебя, а будто бы в другое измерение.
– Что вы так разглядываете меня, Натан Залманович, – поинтересовался Кнопмус, – словно перед вами новое воплощение Будды?
Стругацкий смутился:
– Простите, Юрий Альфредович. Видимо, это было бестактно с моей стороны.
– Извинения приняты. Итак, если позволите, стану говорить начистоту. – Кнопмус прошелся по кабинету, затем вернулся к столу, обитому зеленым сукном. Взяв пачку папирос, закурил и продолжил: – У нас есть полное право завтра же поставить вас к стенке.
Стругацкий попытался вскочить, но Кнопмус положил ему руку на плечо и усадил обратно.
– Сидите, слушайте и не перебивайте. Отвечать будете, когда я о чем-либо спрошу.
Он подошел к шкафу, набитому канцелярскими папками, достал одну из них. Вздохнув, открыл и начал листать бумаги.
– Хм. Ну это ерунда: «Препятствовал повышению культурного облика сотрудников краевого исполкома». А формулировка-то изящная, экий шельмец состряпал! Каким же образом «препятствовали», Натан Залманович? Привязывали к стулу, в музей не пускали?
– Отказал крайкомовским нахлебникам. Перестал выдавать бесплатные билеты в театр и на концерты, – хмуро ответил Стругацкий. – Детдомовцам они нужнее.
– Я, собственно, не сомневался в чем-то подобном, но уточнить стоило.
Кнопмус вернулся за стол. Затушил окурок в массивной пепельнице, продолжил изучать документы.
– А вот это уже серьезно: «Восхвалял церковного художника Андрея Рублева, призывая учиться искусству живописи у него, а не у передовых советских художников, преданных идеям партии и товарищу Сталину». Как вам? Или вот: «Утверждал в спорах, что великий советский композитор Исаак Дунаевский – «щенок» по сравнению с царскими композиторами Чайковским, которого подозревают в педерастии, и Римским-Корсаковым. Также не раз возвышал талант старорежимного писателя Льва Толстого над гением Николая Островского, автора настоящего патриотического романа «Как закалялась сталь». В разговорах часто критикует и другие проявления в современном советском искусстве».