Армагеддон был вчера
Шрифт:
– Да, – вздыхает она. – Я тоже её иногда вспоминаю…
«Врёшь! – думаю я, не страшась, что она сможет прочесть мои мысли. – Нагло врёшь! Ты не помнишь тот день… Теперь ты уже не помнишь…»
– Правда, воспоминания смутные… Помню, что день был чудесен! Ты мне сразу понравился, с первого взгляда, – лукаво улыбается она.
– Да, чудесен, – выдавливаю я.
Вдруг на её лице промелькнуло что-то непонятное и бесконечно юное…
Но тут же растаяло, как упавшая на ладонь снежинка.
– Вставай, соня, – вновь раздаётся её фальшивый смех. – Пойдём завтракать.
Она поднимается
– Что? Что ты делаешь? – игриво пугается она.
– Смотри! – грубо кричу я, указывая пальцем на восходящее над горизонтом Солнце. – Смотри!
Она непонимающе выглядывает в окно, мило щуря изумлённые глаза, и застывает с открытым ртом.
– Смотри… – уже много мягче повторяю я. – Ты помнишь, когда мы последний раз смотрели на восходящее Солнце?
– Это… Это прекрасно, – медленно шепчет она, и я замечаю промелькнувшие в её глазах искорки жизни. – Да, ты прав, нужно иногда смотреть на рассвет. Он так красив!
А я, уже не обращая внимания на её слова, крепко обнимаю свою жену, поворачиваю её к себе и, крепко удерживая взглядом проглянувшие на мгновение в её глазах огоньки жизни, потерянно шепчу:
– Что с нами случилось? Ведь когда-то мы были живыми…
росто не представляете, как это важно, – голос воспитательницы, как там её, Ирины Васильевны, что ли, раздражал отчего-то больше, чем все остальные звуки. Наверное, потому, что филиппика её предназначалась непосредственно мне. Всё остальное – разговоры детей и родителей, шуршание шагов по каменным плиткам дорожек, невнятно звучащая в отдалении музыка – существовало вовне и не требовало реакции с моей стороны. Если б не этот голос, было бы довольно приятно сидеть здесь на скамейке в тени цветущей липы и просто наслаждаться погожим летним днём и временным отсутствием обязанностей.
С какой стати я вообще притащился в этот лагерь? Проще было бы встретиться с Ленкой на будущей неделе после её возвращения, в выходные, как обычно. Одно оправдание есть этой глупости – легче было согласится на нудные уговоры супружницы моей бывшей, чем выдумывать веские, подкреплённые фактами причины, почему я не смогу с ней сюда поехать.
Впрочем, «супружница» – это по привычке, надо же держать марку перед приятелями. Супруга она, жена. Пусть и бывшая. Ничего тут не поделаешь.
Привычный вздох последовал за привычной мыслью.
Я с самого начала был против Ленкиного отдыха в этом лагере для вундеркиндов, но Саша настояла на своём, как всегда. Ну, какой из нашей Ленки вундеркинд? Не без способностей, конечно, вся в меня, и красивая, как матушка. Такая же рыжая, с задорной улыбкой и громадными зелёными глазищами.
Да и слово «лагерь» ни на какие хорошие воспоминания не наталкивало – побудки, линейки, «взвейтесь кострами», дебилы-соседи, нервные дёрганные вожатые. Правда, в этом лагере ничто пока не напоминало о тех, о нашенских, образца прошлого века. Широкие липовые аллеи, спортплощадка, бассейн, два теннисных корта и много чего ещё – от спутниковой связи до лучших (как было обещано) психологов с их лучшими (как они сами утверждали) методами.
– Вы меня совсем не слушаете, кажется, – обиженный голос Ирины Васильевны вернул меня к реальности. – А между тем, я говорю о вашей дочери.
Я постарался придать лицу значительное выражение:
– Нет, отчего же. Я всё понял и учту… О, а вот и Лена, – я помахал рукой.
Ленка, как всегда напомнившая мне солнечный зайчик, быстро сбежала по беломраморным ступенькам длинного двухэтажного здания – бывшего загородного дома какого-то забытого всеми помещика. Несколько секунд, и вот она уже стоит перед нами и улыбается – двенадцатилетнее чудо, румяное, загорелое, со ссадиной на коленке, выглядывающей из-под весёленького, синего в цветочек сарафана.
– Привет, ма, – чмок в щёчку и уселась рядом. – Здравствуй, пап.
– Привет, доча, – это мы хором.
И повисло молчание. Ленка только поглядывала на меня из-за маминого плеча – чего это, мол, вы вдвоём, экие новости. Выглядывала насторожённо: боялась наших разборок и не могла их простить. Как, наверное, никогда не простит мне ухода из семьи.
А я никогда не забуду брошенную мне фразу: «У тебя только книжки твои на уме, тоже мне, Пушкин!» А что я мог ответить? Что да – я не Пушкин? Что пишу только для денег, что ненавижу эту работу, но не могу остановиться? Никогда! Никогда я этого никому не скажу. А врать ей не смогу – читал, мол, много читал с детства, всегда мечтал, стремился – и вот достиг и счастлив. Странное дело – почти всё в этом правда, кроме последнего слова. Как же ей объяснить-то, что…
А что, собственно, объяснять, когда и сам ничего не понимаю…
– Жду вас троих в шестнадцатом кабинете через пятнадцать минут, – снова вторгся в мои мысли голос воспитательницы.
Она поднялась со скамейки и направилась в сторону здания, высокая, крупная, осознающая собственную важность, исполненная ответственности дама.
…«Он постоял немного над нею, потом подобрал мечи, медленно спустился
по лестнице в прихожую и стал ждать, когда упадёт дверь».
Древние, но прочные, как железо, балки трещали, но не желали сдаваться. Тогда Румата встал слева от двери, ногой выбил засов, и хлынувший поток чёрных балахонов едва не смял его. У входа образовалась сутолока, один из балахонов выронил чадящий факел, пламя тут же перекинулось на портьеры, кто-то бросился гасить огонь голыми руками.
Наконец, и его заметили.
– Извиняйте, благородный дон, – донёсся простуженный голос из-под чёрного капюшона. – Только придётся вам сегодня посторониться. Мы своё дело сделаем и уйдё...
Последнее слово он произнёс, уже падая и не подозревая, что умер. Разрубленные надвое не живут. Румата успел зарубить ещё двоих, пока чёрные не откатились волной и не прижались к стенам. Лиц под капюшонами было не разглядеть, только глазки поблескивают в свете факелов.
Он встал в дверном проёме, чувствуя спиной десяток ненавидящих взглядов. Гулко хлопнула тетива разряжаемого арбалета. Стрела с треском расщепила притолоку у него над головой.
– Что ж ты, собачий выродок! Как стреляешь!