Арсик
Шрифт:
— Да-да! — встрепенулся Арсик. — Нужно выяснить с определенностью: что же такое счастье?
— Долго действует твой свет? — спросил я.
— Когда как. Это зависит от человека… Но интересно, что хочется еще и еще. Заразная вещь! — сказал Арсик.
Вскоре он ушел. На столе лежала голова лука с отрезанным бочком. Я смотрел на нее и думал. Было трудно рассчитать все последствия эксперимента Арсика. А вдруг этот свет влияет не только на душу человека, но и на более материальные вещи? На физиологию, например? На рост организма?.. Я подумал об акселерации, о пятнадцатилетних школьниках, которые почти все, включая девочек, выше меня. Может быть,
И мне представилась наша Земля, населенная добрыми и умными великанами, которым будет не повернуться в наших маленьких домишках, в квартирах, в тесных автобусах. В каждом детском саду, в каждой школе будут стоять красивые приборы Арсика с окулярами. «А сейчас, дети, у нас будет урок совести…» И все смотрят в окуляры, цвета переливаются, разноцветные радуги выстраиваются в глазах…
А про нас будут говорить так: раньше на Земле жили маленькие люди, которые не умели быть счастливыми.
Я решил принять участие в эксперименте. В конце концов я руководитель лаборатории и должен отвечать за все. А Катя и Шурочка пусть пока отдохнут. Я хотел сам убедиться в свойствах Арсикова света.
В воскресенье я набросал план экспериментов: продолжительность сеансов, психологические тесты, контрольные опыты.
Для начала я написал нечто похожее на школьное сочинение. Я перечитал «Гамлета» и честно, с максимальной ответственностью, изложил на бумаге свои мысли по поводу прочитанного. Я дал оценки поступкам всех героев, выразил неудовлетворенность датским принцем — очень уж он непоследователен и полон рефлексии — и запечатал сочинение в конверт. На конверте я поставил свою фамилию и дату. Я решил еще раз написать обо всем этом после того, как приму несколько сеансов облучения. Насколько изменится моя оценка?
Таким образом под эксперименты Арсика была подведена научная база. Я вновь обрел уверенность. Стройность умозаключений еще никому не мешала. Даже при изучении таких тонких вопросов, как душа.
Следующую рабочую неделю я начал с того, что поговорил с Катей. Я объяснил ей, что она стала жертвой эксперимента, что происходящее с нею навязано извне и скоро пройдет. Я попросил ее взять себя в руки.
Я запретил ей также пользоваться установкой.
Катя выслушала меня молча, опустив голову. На лице у нее были красные пятна. Когда я кончил, она взглянула на меня убийственным взглядом и отчетливо прошептала:
— Ненавижу!
Слава Богу, мы разговаривали наедине. Я почувствовал раздражение. Недомыслие доводит меня до бешенства. Эта девчонка могла бы положиться на мой опыт хотя бы. Я хочу ей только добра.
— Выкинь из головы эту ерунду! — крикнул я. — Мы с тобой не на танцульках. Я запрещаю тебе меня любить!
Конечно, этого говорить не следовало. Глаза Кати мгновенно наполнились слезами. Она боялась мигнуть, чтобы не испортить свои накрашенные ресницы.
— Вас? Любить? — медленно сказала она. — Вы мне противны, я уйду из лаборатории, я…
— Пожалуйста, — сказал я. — Пишите заявление.
Через пять минут у меня на столе лежало два заявления об уходе. Катино и Шурочкино. Я этого никак не ожидал. Еще через десять минут Арсик, пошептавшись с Шурочкой, вызвал меня в коридор на переговоры.
— Геша, тебе будет стыдно, — сказал он.
— Я хочу работать спокойно, — сказал я и изложил ему планы эксперимента. Арсик слушал меня с усмешкой.
— Все? — спросил он. — Ты ничего не забыл?
— Сегодня вечером я проведу первый сеанс, — сказал
— Давай, давай… — сказал Арсик. — Только не первый, а второй.
— Тот не считается, — сказал я.
— Не подписывай пока заявления, — попросил он.
В течение дня несколько человек из других отделов побывали в нашей лаборатории. Они смотрели в окуляры. Арсик никому не отказывал, люди тихо сидели, а потом уходили, ничего не говоря. В основном это были женщины. Я сидел с Игнатием Семеновичем и проверял его расчет запоминающего элемента. Старик был тише воды и ниже травы. Расчет он выполнил аккуратно. В конце прилагалась схема с точными размерами. Я сказал, что нужно заказать зеркала в мастерской и изготовить опытный образец. Игнатий Семенович ушел в мастерскую.
Наконец рабочий день кончился. Я подождал, пока все уйдут. Арсика я попросил остаться. Он научил меня пользоваться установкой в разных режимах, пожелал ни пуха ни пера и тоже удалился. Я опустил шторы, как Игнатий Семенович, и сел за установку. Я волновался. Сердце билось учащенно. Стрелка переключателя указывала на котенка, царапающего сердечко.
Я перевязал руку ленточкой и, вздохнув глубоко, стал смотреть в окуляры.
3
«…И вот ему впервые открылась подлость и низость человеческой души. Все мысли о духовном величии человека остались в нем, но рядом возникли эти, новые. Натяжение оказалось настолько сильным, что он звенит как струна. Он колеблется. Он не знал раньше, что человек способен пасть так низко и что это непоправимо. Вот в чем трагедия, а вовсе не в том, что его дядюшка прикончил отца и женился на матери.
Будь он взрослее, опытнее, подлее — короче говоря, будь он сделан из того же теста, — он, в свою очередь, убил бы дядю и стал королем. Его совесть — та совесть, которая есть у каждого, и у дядюшки, конечно, — была бы спокойна. Он совершил правое дело. Но Гамлету уже мало той обыденной совести, его размышления принимают космический оттенок и не укладываются в схему “правый — виновный”. Виновны все, никто не может быть правым до конца. Виновна даже бедная Офелия за одну возможность породить на свет коварнейшее существо — человека. Виновен и он сам, и прежде всего он сам, потому что не хочет принимать законы “виновных” и не находит в себе сил быть “правым”. Он балансирует на канате, один конец которого держит вся эта шайка во главе с дядюшкой — и мамаша его, и Полоний, и Розенкранц с Гильденстерном, и даже друг его Горацио — да-да! — а с другой стороны Вечность в виде призрака его отца. Призрак не виновен ни в чем, потому что мертв.
Невозможно быть живым и невиноватым!..»
Вот что я написал через месяц после того, как заглянул в окуляры и увидел красные и багровые полосы, зловещий закат, просвечивающий душу насквозь. Я сидел под этим сквозняком, набираясь духу и терпения. Временами это было невыносимо. Все мои представления о жизни не то чтобы рухнули, но сместились, обнаружив рядом со стройными сияющими вершинами глубокие черные пропасти.
Я вдруг с отчетливостью увидел, что все сделанное мною до сих пор не подкреплялось истинной любовью. Любовью к правде, любовью к отечеству, любовью к человеку. Оно подогревалось лишь неверным светом любви к себе. От этого мои работы, статьи, диссертации, дипломы и выступления не становились хуже. Они просто теряли смысл. Маленькая долька, капелька любви не к себе сделали бы мою жизнь осмысленной по самому высокому счету. Сейчас же в ней имелся лишь видимый порядок.