Артист лопаты
Шрифт:
Под крики команды этап выполз за околицу Соликамска и двинулся в низину. Небо было синее-синее, как глаза начальника конвоя. Солнце жгло, ветер охлаждал наши лица - они стали коричневыми к первой же ночевке в пути. Ночевка этапа, подготовленная заранее, проходила всегда по установленной форме. Для арестантской ночевки у крестьян снимались две избы - одна почище, другая победнее - нечто вроде сарая, да иногда и сарай. Надо было попасть в "чистую", конечно. Но это не зависело от
моей воли: каждый вечер в сумерках всех пропускали мимо начальника конвоя, который взмахом руки показывал, где очередной арестант должен провести очередную
очередного этапника. Позже я подумал, что Щербаков человек наблюдательный - всякий раз его выбор, сделанный каким-то непостижимым уму способом,- оказывался верным - вся "пятьдесят восьмая" была вместе, а "тридцать пятая" - также. Еще позже, через один-два года, я подумал, что в тогдашней мудрости Щербакова никакого чуда нет: навык угадывать по внешнему виду - доступен всем. В нашем этапе дополнительными признаками могли бы быть вещи, чемоданы. Но вещи везли отдельно, на подводах, на розвальнях крестьян.
На первой же ночевке и случилось событие, ради которого ведется этот рассказ. Двести человек стояли, ожидая прихода начальника конвоя, а в левой стороне слышались какие-то крики, возня, пыхтенье людей, рев, ругань и наконец явственный крик: "Драконы! Драконы!" Перед арестантским строем выкинули на снег человека. Лицо его было разбито в кровь, нахлобученная на его голову чужой рукой шапка-папаха торчала и не могла прикрыть узкой, сочащейся кровью, раны. Человек был одет в коричневую тканину домашней работы - какой-нибудь украинец, хохол. Я знал его. Это был Петр Заяц, сектант. Его везли из Москвы в одном вагоне со мной. Он все молился, молился.
– Не хочет стоять на поверке!
– доложил, задыхаясь, разгоряченный возней конвоир.
– Поставить его,- скомандовал начальник конвоя.
Зайца поставили, поддерживая под руки, двое огромных конвоиров. Но Заяц был выше их на голову, крупнее, тяжелей.
– Не хочешь стоять, не хочешь?
Щербаков ударил Зайца кулаком в лицо, и Заяц сплюнул на снег.
И вдруг я почувствовал, как сердцу стало обжигающе горячо. Я вдруг понял, что все, вся моя жизнь решится сейчас. И если я не сделаю чего, а чего именно, я не знаю и сам, то, значит, я зря приехал с этим этапом, зря прожил свои двадцать лет.
Обжигающий стыд за собственную трусость отхлынул с моих щек - я почувствовал, как щеки стали холодными, а тело - легким.
Я вышел из строя и срывающимся голосом сказал:
– Не смейте бить человека.
Щербаков с великим удивлением разглядывал меня.
– Иди в строй.
Я вернулся в строй. Щербаков отдал команду, и этап, делясь на две избы, повинуясь движению щербаковского пальца,- стал таять в темноте. Перст Щербакова указал мне на "черную" избу.
На сырой, прошлогодней, пахнущей гнилью соломе укладывались мы спать. Солома была насыпана на голую гладкую землю. Ложились вповалку, чтоб было теплее, и только блатари, устроившись около фонаря, висевшего на балке, играли в вечную свою "буру" или "стос". Но вскоре и блатари заснули. Заснул и я, размышляя о своем поступке. У меня не было старшего товарища, не было примера. Я был один в этом этапе, у меня не было ни друзей, ни товарищей. Сон мой был прерван. В лицо мне светил фонарь, и кто-то из моих разбуженных соседей-блатарей уверенно и подобострастно повторял:
– Он, он...
Фонарь держал в руках конвойный.
– Выходи.
– Сейчас оденусь.
– Выходи так.
Я вышел. Нервная дрожь била меня, и я не понимал, что должно сейчас произойти.
Я и два конвоира вышли на крыльцо.
– Снимай белье!
Я снял.
– Вставай в снег.
Я встал. Я поглядел на крыльцо и увидел две наведенные на меня винтовки. Сколько прошло времени этой уральской ночью, первой моей уральской ночью - я не помню.
Я услышал команду:
– Одевайся.
Я натянул на себя белье. Удар по уху сбил меня в снег. Удар тяжелого каблука пришелся прямо в зубы, и рот наполнился теплой кровью и быстро стал отекать.
– В барак!
Я вошел в барак, добрался до своего места, уже занятого другим телом места. Все спали или делали вид, что спали... Солоноватый вкус крови не проходил - во рту было что-то постороннее, что-то ненужное, и я ухватил пальцами это ненужное и с усилием вырвал из собственного рта. Это был выбитый зуб. Я бросил его там, на прелой соломе, на голом земляном полу.
Я обнял руками грязные и вонючие тела товарищей и заснул. Заснул. Я даже не простудился.
Утром этап вышел в путь, и синие невозмутимые глаза Щербакова обвели арестантские ряды привычным взглядом. Петр Заяц стоял в рядах, его не били, да и он не кричал ничего насчет драконов. Блатари посматривали на меня недружелюбно и с опаской - в лагере каждый учится отвечать сам за себя.
Еще двое суток дороги - и мы подошли к управлению - новому бревенчатому домику на берегу реки.
Принимать этап вышел комендант Нестеров - начальник с волосатыми кулаками. Многие из блатарей, шагавшие рядом со мной, этого Нестерова знали, очень хвалили.
– Вот приведут беглецов. Нестеров выходит: "А-а, молодцы, явились. Ну, выбирайте: плеска или в изолятор". А изолятор там с железными полами, больше трех месяцев не выдерживают люди, да следствие, да срок дополнительный. "Плеска, Иван Васильевич". Развертывается - и с ног! Еще раз развертывается - и снова с ног. Мастер был. "Иди в барак". И все. И следствию конец. Хороший начальник.
Нестеров обошел ряды, внимательно оглядывая лица.
– Жалоб на конвой нет?
– Нет, нет,- ответил нестройный хор голосов.
– А ты,- волосатый перст дотронулся до моей груди.- Ты почему неразборчиво отвечаешь? Хрипишь что-то.
– У него зубы болят,- ответили мои соседи.
– Нет,- ответил я, стараясь заставить свой разбитый рот выговаривать слова как можно тверже.-Жалоб на конвой нет.
– Рассказ неплохой,- сказал я Сазонову.- Литературно грамотный. Только ведь не напечатают его. И конец какой-то аморфный.
– У меня есть другой конец,- сказал Сазонов.- Через год я был большим начальником в лагере. Тогда ведь "перековка" была, и Щербакову выходило место младшего оперуполномоченного в том отделении, где я работал. Там от меня многое зависело, и Щербаков боялся, что я запомнил эту историю с зубом. Щербаков этот случай тоже не забыл. У него была большая семья, место было выгодное, заметное, и он, человек простодушный и прямой, явился ко мне, чтобы узнать, не буду ли я возражать против его назначения. Пришел с бутылкой, мириться по русскому обычаю, но я пить с ним не стал и уверил Щербакова, что я ничего плохого ему не сделаю.