Аскольдова могила
Шрифт:
– Так что ж, боярин? Разве в Киеве только и вороных коней что этот Сокол? Были бы только деньги, а за конями дело не станет.
– И то правда! Ты говоришь, что он проскакал по дороге к Белой Веже: так поэтому вы повстречались по ту сторону Днепра?
– Да, боярин.
– По ту сторону Днепра? – повторил Вышата. – Ну, диковинка! Чай, и ты знаешь, что теперь по всему Днепру нигде нет броду: дело весеннее; так как же это он перебрался на ту сторону? Ведь на переправе-то стоит бессменная стража.
– Видно, как-нибудь просмотрели, боярин.
– Видно, что так. Экие зеваки, подумаешь! Коли ты, Торопушка, не только узнал Всеслава
– Да, боярин: вот этак перед солнечным закатом.
– То-то и есть. Как же они, проклятые, стоят на том, что он не проезжал?
– Э, знаешь ли что, боярин? Не переехал ли он через Днепр в челноке? Ведь коня-то он мог добыть на той уж стороне.
– А что ты думаешь? И впрямь.
– Точно, боярин! Когда я шел после по берегу Днепра, то недалеко от устья Чертории, заметил пустой челнок, который прибило течением к песчаной косе. «Видно, как ни есть отвязался, – подумал я, – и, чай, хозяин-то его теперь ищет, ищет!»
– Ну, Торопушка, исполать тебе: какой ты зоркий, все видишь. Видно, в самом деле Всеслав ушел; да только если он бежал к печенегам, так скоро нам в руки попадется: по этой дороге разосланы везде гонцы, небось не уйдет! Вот кабы он спрятался здесь в лесу, за Почайною, так его бы во все лето не поймали. Говорят, в этом лесу есть такие непроходимые дебри, что и приступу к ним нет. Вчера мне рассказывал один дровосек, что в самой средине леса есть какая-то гора: по одну ее сторону глубокий овраг, а по другую – непроходимое болото; что на этой горе видны развалины древнего капища и что это место, которое слывет в народе Чертовым Городищем, больно нечисто.
– И я слыхал об этом, боярин, – прервал Тороп.
– Тот же дровосек, – прервал Вышата, не слушая Торопа и смотря на него пристально, – рассказывал мне, что в тот самый день, когда разбойник Всеслав убил Звенислава и пропал без вести с двумя воинами, которые его вели, он забрел ненароком в это захолустье и видел издалека, что по Чертову Городищу расхаживают двое леших: один превысокий, а другой росту небольшого и в овчинной шапке – вот точно такой, как у тебя. Я было сначала поверил этому дровосеку, да овчинная шапка меня с толку сбила. Зачем лешему ходить в шапке? Как ты думаешь, Торопушка, – промолвил Вышата, – полно, леших ли он видел?
– У страха глаза велики, боярин! Чай, этот дровосек как спохватился, что зашел не в доброе место, так ему со страстей и пеньки-то все стали казаться лешими.
– И то не диво; да дело не о том. Ты кстати пришел, Торопушка. Знаешь ли что? Ведь матушка Буслаевна о тебе истосковалась, ты давно к ней не заходил. Вот прошлый раз, как ты забавлял сказками Рогнединых девушек…
– Не одними сказками, ваша милость, – прервал с некоторою гордостью Тороп, – мы и песенку спеть умеем.
– Знаю, Торопушка, знаю! Ты на все горазд! Потешь уж сегодня Буслаевну. она старуха добрая. Эй, послушай, – продолжал Вышата, подозвав к себе одного из слуг, – отведи этого детину в красный терем. Буслаевна уж теперь живет не там, где прежде… – промолвил ключник, обращаясь снова к Торопу. – Иль нет!.. Ступайте-ка лучше на поварню. Ты, чай, проголодался, любезный. Как пообедаешь да выпьешь красоули две медку, так и рассказывать-то будет веселее; а ты у меня смотри, угощай его хорошенько! Ну, прощай покамест! Ступай, ребята!
– Счастливо оставаться, боярин! –
Вышата, оставшись один с толпою служителей, прошел несколько раз молча взад и вперед по гриднице; потом сел на скамью и, обращаясь к одному из слуг, которого можно было назвать олицетворенным совершенством человеческого безобразия, сказал:
– Эй ты, красавец, поди-ка сюда!
Служитель, отделясь от толпы, подошел к Вышате.
– Кой прах, – продолжал он, смотря на него с невольным отвращением, – пора бы, кажется, мне к тебе приглядеться; каждый день вижу, а все не могу привыкнуть. Ну, брат Садко, никак уж ты чересчур дурен.
И подлинно, уродливый Торопка Голован показался при этом служителе идеалом красоты. Представьте себе на двух кривых ногах, из которых одна была короче другой, не туловище, но два остроконечные горба, а над ними широкое, раздавленное лицо, с одной стороны смугло-желтое, с другой – ярко-багрового цвета; узкий плешивый лоб, широкий отвислый подбородок, козлиную, почти красную бороду; рот до ушей, уши почти до плеч; один глаз кривой, другой косой, и нос, который, расширяясь к концу, походил на огромную грушу.
– И то сказать, – продолжал Вышата, – нам здесь красавцев не надобно; да ты же парень сметливый, досужий и, говорят, терпеть не можешь красных девушек.
– А за что мне их любить, ваша милость? – пропищал сиповатым дискантом Садко. – Ведь есть пословица: «Сердце сердцу весть подает». И власть твоя, боярин, если б ты хотел меня послушаться и поменьше давать воли этим змеям подколодным, так дело-то было бы лучше. У меня не стали бы они сидеть на помостах да бегать в огород и лепетать по-сорочьи со встречным и поперечным. Что, в самом деле: они живут в теплых светлицах, их наряжают, как куколок; кормят до отвалу, так чего ж им? Сидели бы летом на скамьях, а зимою на лежанках; а за двери и носу бы не смели показывать. Как хочешь, боярин, а ты вовсе их перебаловал.
– И, что ты, Садко! Чем же я их балую?
– Чем? Да хоть этот пострел Торопка Голован! Ну, след ли ему ходить сюда и потешать их своими беспутными песнями? Долго ли до беды?
– Чего же ты боишься?
– Помилуй, как чего? Ведь этот Голован детина молодой, да и собой-то смазлив.
– Кто?.. Тороп? – прервал с громким хохотом Вышата…
– Смейся, смейся, боярин! А чем же он дурен собою? Детина хоть куда.
– Добро, добро! Скажи-ка мне лучше, удалось ли тебе проведать, ради кого шатается здесь по ночам один молодой парень, которого до сих пор вы, глупые ротозеи, и поймать-то не могли.
– Что же делать, боярин! Мы уж не раз думали, не мерещится ли нам? Бывало, подметим, подкрадемся, в обход обойдем, ну соследим, как красного зверя… Хвать, ан не тут-то было: сгинет да пропадет, словно сквозь землю провалится! Сегодня, как все еще спали, ранехонько поутру, я пошел на реку за водою; глядь, этак шагах в двадцати от стены, против решетчатого терема, стоит детина; я притаился за кустом, смотрю: никак, наш полуночник. Так и есть! Вот он постоял, постоял, да как вдруг учнет кобениться: то подымет одну руку, то другую; я глядь на решетчатый терем, и там кто-то помахивает белым платом. Вот этот детина поднял кверху два пальца, потом скривил голову на сторону, подпер ее рукою, зажмурил глаза! а там помахал, помахал еще руками, да и был таков!