Аскольдова могила
Шрифт:
– Полно петушиться-то, любезный! Уж коли я не шарахнулся от тебя, когда увидел в первый раз, так теперь и поготовь того не испугаюсь. Хоть ты и похож на воронье пугало, да я-то не ворона.
– А что? Чай, сокол?
– Куда нам! Наше дело петь про ясных соколов, удалых русских витязей, а подчас пошутить над каким-нибудь сычом, когда он чересчур расхорохорится… Да вот, никак, и двери в красный терем, – продолжал Тороп, остановись у небольшого крылечка, пристроенного к самой средине длинного здания, которое примыкало с левой стороны
Садко, а за ним Тороп, вошли в просторные сени, в которых двое противоположных дверей вели в нижние отделения, а прямо, по внутренней стене, подымалась почти стойком крутая лестница. Хромоногий Садко, пробормотав несколько проклятий и ругательств, начал боком взбираться по ней вверх, держась обеими руками за деревянный поручень. Тороп шел позади.
– Ну, ну, добрый молодец, – говорил он, – шагай смелей! Да не держись так крепко! Упадешь – не беда: не кверху полетишь!.. Эх, брат, да ты бы шел на одной ноге: другая-то тебе мешает!.. Что, любезный, задохнулся?.. То-то и есть, навьючен ты больно: смотри, какую вязанку на спине тащишь! Напрасно ты ее внизу не оставил!
Садко посматривал, как дикий зверь, на Торопа, пыхтел и не отвечал ни слова на его насмешки. Пройдя ступеней тридцать, они остановились у толстых дубовых дверей. Садко постучался.
– Кто тут? – спросил женский старушечий голос.
– Я, мамушка! – закричал Тороп.
– А, красное мое солнышко! Милости просим! – сказала старуха лет пятидесяти пяти, отворяя дверь.
– Подобру ли, поздорову, мамушка Буслаевна? – сказал Тороп, поклонясь низехонько старухе и входя вместе со своим провожатым в светлицу.
– Живется покамест, Торопушка! Послушай, Садко, поблагодарствуй от меня господина ключника за то, что ой изволил прислать ко мне моего дружка милого, моего голосистого соловушку, моего…
– Слушаю, мамушка! – прервал Садко, нахмурив брови. – Я доложу его милости, что отвел к тебе этого побродягу-гудочника. Счастливо оставаться!
– Не гневайся на него, мои сизый голубчик! – сказала Буслаевна, когда Садко вышел вон. – Уж он родом такой: кого хошь облает. Ну что, Торопушка, не правда ли, что этот покой лучше того, в котором я жила прежде?
– Правда, мамушка, правда: и светло и весело! – отвечал Тороп, посмотрев вокруг себя. – Два красные окна, печь с лежанкою, скамьи широкие, а кровать-то какая знатная – с пологом! Ну, светелка! Только не поменьше ли она прежней-то? Ведь эта стена?
– Нет, дитятко! Это так, забрано досками. Тут мой чуланчик, – продолжала Буслаевна, порастворив дверь, которую Тороп сначала не заметил; в нем стоят, вон видишь, скрынки, ларцы, всяка всячина…
– А это, никак, выход в другие сени?
– Нет, Торопушка, – отвечала Буслаевна, притворяя дверь, – это поставец с моею посуденкою.
– А эта дверь куда? – спросил Тороп.
– В другую светелку. Тут живет теперь одна гостья, которая недавно к нам пожаловала.
– Гостья? Откудова, мамушка?
– Не издалека, Торопушка.
– А что, разве она грустит о чем-нибудь?
– Да так-то грустит, что и сказать нельзя! И день и ночь охает да стонет, только и слышу. Поверишь ли, на меня тоску нагнала. Стану уговаривать: куда те – и слушать не хочет! А уж плачет, плачет – как река льется.
– Да о чем это она, сердечная, так надрывается?
– Кто ее знает? То поминает об отце, то о каком-то женихе; иногда примется молиться, только не по-нашему. Уж она причитает, причитает – и каких-то святых угодников, и какую-то пречистую деву. Как я ни слушаю, а в толк не возьму. Только всякий раз, как начнет молиться, у меня от сердца отляжет: знаю, что после этого часика два даст мне вздохнуть; уймется плакать, как будто бы ни в чем не бывало; а там, глядишь, опять за слезы; да как расходится, так беги вон из светлицы. Попытайся-ка, Торопушка, распотешить эту заунывную пташечку; ведь ты на это горазд. Бывало, мне иногда на старости сгрустнется, а как ты придешь да примешься сказки рассказывать иль затянешь плясовую, так я…
– Так ты, мамушка, – прервал Тороп, – хоть сама плясать, так впору?..
– А что ты думаешь? Право, так. Смотри же, мой соловушко, не ударь себя лицом в грязь!
– Постараюсь, мамушка.
Буслаевна отодвинула железную задвижку, которою была заперта дверь в другую светлицу, и сказала ласковым голосом:
– Поди сюда, моя красоточка!.. Да полно плакать-то! Погоди, авось мы тебя развеселим… Ступай небось!
В дверях показалась девушка в голубом покрывале, и, прежде чем она успела вскрикнуть от радости и удивления, Тороп, к которому Буслаевна стояла спиной, подал ей знак, чтоб она молчала.
– Ну, вот видишь ли, – продолжала Буслаевна, – лишь только взглянула на этого детину, так уж тебе стало веселее? То ли еще будет! Дай ему развернуться: ведь такого балагура, как он, во всем Киеве не отыщешь. Садись-ка, светик мой, садись-ка и ты, Торопушка, да спой нам что-нибудь.
– Изволь, матушка, споем, – сказал Тороп, садясь на скамью против Надежды. – И если ты, красная девица, – имя и отчество твое не ведаю – до удалых песен охотница, так авось мое мурныканье придет тебе по сердцу.
Бедная девушка не смела приподнять своих потупленных глаз; она чувствовала, что в них легко можно было прочитать все тайные ее помыслы: ее радость, страх, нетерпеливое ожидание и надежду.
– Ну что ж, Торопушка, – сказала Буслаевна, – о чем задумался?
– А вот сейчас, мамушка, авось эта песенка развеселит твою заунывную красавицу.
Тороп откашлялся и начал:
Ты не плачь, не плачь, моя голубушка!Не слези твое лицо белое:Не загиб, не пропал твой сердечный друг…