Аслан и Людмила
Шрифт:
— Какой ужас! — воскликнула Зиночка.
— Так Алешка наш решил одному банку свое имение в России и продать, — продолжил Яковлев, не обращая на Зиночкин ужас никакого внимания. — А у него, шельмы, никакого имения в помине не было. Его, как водится, спрашивают, а он деловито так излагает: десятин столько-то, пахотной земли столько-то, лесных угодий и тому подобное. Все предусмотрел ваш любимец Алешка, Вера Федоровна, кроме главного. Спрашивают его: где же имение ваше находится? А он это придумать забыл, замельтешил, не знает, за какое вранье взяться. Рассказывал мне, что вспомнил, к счастью, комедию «Каширская
— Продал? — выдохнул восхищенно Леонтий Нижеглинский.
— А как вы думали?! Алешка да не продаст! Да он мать родную продаст!
— Иван Иванович, — послышался строгий голос Кушнаревой.
— Сколько же он выручил от продажи, Иван Иванович? — задрожал голос Нижеглинского.
— Восемнадцать тысяч франков. Пуи теперь вот хлещет на радостях и котлеты от Потэн кушает, — Яковлев чуть не плюнул с досады, но вместо этого воскликнул: — Матушка Вера Федоровна! Не велите казнить! Как же мог запамятовать? Я же колбаски принес копченой к чаю. Вот старый осел! Ведь чуть не забыл про гостинец…
При этих словах Ивана Ивановича все присутствующие несколько оживились, многим даже почудился легкий запах копчености из прихожей, который, теперь им казалось, они давно ощущали, но боялись себя расстроить напраслиной.
Дамы, невзирая на происхождение, делали на кухне небольшие бутербродики на всю честную компанию, вспоминая попутно колбасное прошлое России и натюрморты своей молодости. Мужчины же занялись дежурной руганью большевиков, немцев, французов и своих братьев-эмигрантов, с особенным настроением обсудили они последние слухи о выдвижении на Нобелевскую премию по литературе советской писательницы Екатерины Хуторной за роман-эпопею «Бурный Терек».
— Леонтий Васильевич, скажите на милость, — выглянула из кухни Вера Федоровна, — сегодня кто-нибудь из служителей муз почтит нас своим вниманием?
— Как же! Борский должен пожаловать со своим цыганенком.
— Сам поэт Борский! С настоящим цыганенком?! — раздался на кухне опереточный голосок Зиночки Звонаревой. — Бодлер по Парижу выгуливал омара на ленточке, а Борский, значит, цыганенка. Какая поза!.. Я не слишком толсто нарезаю?.. Он ломается, этот ваш Борский, Вера Федоровна.
— Во-первых, душечка, это не цыганенок, а татарчонок или чечен…
— Еще лучше!
— Во-вторых, дорогуша, это его сын. Ведь так, Леонтий Васильевич?
— Сам Борский утверждает именно так. Они везде ходят парой, как два Аякса. Но мне, господа, доподлинно известно… только прошу держать это в секрете… что госпожа Борская в году так …
Нижеглинский напрасно вытягивал клинышек бородки, готовясь поведать нечто неординарное, так как в прихожей раздался звонок. Вера Федоровна попросила его открыть дверь. На пороге стоял худой, коротко постриженный человек средних лет в шинели без знаков различия, рядом с ним маячила фигурка ребенка лет десяти в пальтишке, видимо, перекроенном из взрослого, и башлыке.
«Про волка речь, а он навстречь», — подумал Нижеглинский, а вслух сказал очень приветливо:
— Господин Борский! Какая нечаянная радость! Вера Федоровна о вас уже спрашивала. Имел честь читать ваши последние стихи в «Русском сборнике». Еще нахожусь под впечатлением… Нет, не закатилось солнце русской поэзии!..
Борский, похожий
— Алексей Алексеевич! Как я рада вам и вашему юному спутнику! — говорила она, действительно трепетно относясь к каждому русскому литератору, потому что считала, что настоящая Россия осталась уже только на книжных полках. — Прошу вас, не стойте в прихожей, проходите. А вы, Леонтий Васильевич, скажете все это в гостиной. Я называю эту комнату гостиной, хотя она немногим больше кухни…
В гостиной действительно было тесновато, хотя народу было немного. Скромный салон княгини Кушнаревой в последний год начал сдавать свои позиции в среде русской эмиграции. Все будто бы стеснялись тех слов, неосторожных мыслей, которые были высказаны здесь в первые годы изгнания, и теперь старались избегать не то что друг друга, а скорее той обстановки, в которой встречались. Тесная гостиная и апельсиновый абажур напоминали о собственных розовых иллюзиях, когда все казалось только началом… С каждым годом наивных становилось все меньше, и салон княгини Кушнаревой постепенно хирел.
И вдруг сам поэт Борский! «Таинственный покров молчанья…», «Царица радужных высот», башня Изиды, друг Белого и враг Гумилева, или наоборот…
Вера Федоровна понимала, что хотя «пленный солдатик с мальчиком-поводырем» — это какая-то жалкая тень от прежнего Борского, магистра поэтического цеха, властителя дум, покорителя женских сердец, что и последние стихи его, оскорбительно просторечные, уже мало походят на вычурные, полные намеков и символов дореволюционные творения, но дом ее, благодаря этому визиту, может опять зазвучать в русском Париже. Хотя, по правде говоря, чем бы она кормила теперь того же Алешку Толстого? Но даже дореволюционный Борский все-таки котируется намного выше своего сегодняшнего тезки — прозаика и гурмана.
Борский занял самый темный край дивана, что-то отвечал односложно или невпопад на расспросы гостей Веры Федоровны. На вопрос же о своем маленьком спутнике только улыбнулся, потрепал мальчика по голове и назвал его Митей. Ребенок был, действительно, немного похож на цыганенка или татарчонка, но спокойный, не вертлявый. Сначала мальчик немного испугался огромных напольных часов, которые вдруг захрипели и начали слишком громко для такой маленькой квартиры отбивать время. Но потом успокоился и следил за маятником. Когда же слышал глуховатый голос Борского, отвечавшего на очередной вопрос о русских поэтах и поэзии, поворачивался всем туловищем к нему и слушал его с недетским вниманием.
Перед чаем гости разбрелись по углам и комнатам, тоже напоминавшим какие-то углы. Борский даже немного оживился, рассказал Ивану Ивановичу о последней встрече с Брюсовым, прочитал Зиночке свое старое стихотворение, даже в глазах его мелькнул на мгновение прежний налет таинственности, посвященности в нечто сокрытое, но тут же сам скрылся за усталой улыбкой. И гости были на высоте. Иван Иванович говорил хорошо о православной вере, Зиночка на редкость мило кокетничала, даже Нижеглинский не болтал всякий вздор, а покорно проследовал к фортепиано и сплетничал только языком музыки.