Аслан и Людмила
Шрифт:
— Да.
— Людмила. Это Левшинов. Добрый вечер.
Она обалдело молчала.
— Хватит, Люда, от меня прятаться. Я вас не съем. Слышите?
— Да, — пролепетала она.
— Ваш папа, которого я, кстати, очень ценю, хотел у меня на днях узнать, как успехи его дочери. Так что мне ему ответить при случае?
— Сергей Иванович, скажите ему, что успехов у меня никаких нет. Пусть не надеется. И всем сразу станет легче. И вам, и мне, и папе.
Он вздохнул.
— Люд, не валяйте дурака. Я жду вас завтра в обычное время.
И повесил трубку.
Она еще какое-то время просидела за столом, успокаивая
Назавтра она пришла. Больше речь о ее прогулах он не заводил. Зато все остальное ничуть не изменилось. Он, конечно, не съел ее. Да. Слово свое он сдержал. Но легче ей от этого не стало.
— Лермонтова принесли, — сказал он со своим излюбленным ударением на предпоследнем слоге. И в предвкушении разноса хищно потер руки.
Не годилось все. Единственное, что изменилось — смотрел он ее рисунки внимательнее. Вглядывался. И пытался что-то понять. Видимо, ее упрямство в выборе темы на него некоторым образом подействовало. Но форма донесения до ученика информации осталась прежней.
— Вы, Люда, что, в оперетту часто ходите? — Он вскинул на нее пронзительно острые глаза. — Демоны у вас какие-то опереточные, искусственные. Какие-то ряженые. Как будто роль играют, а потом пойдут домой пирожки с капустой есть и детям козу делать. Вы сами-то в них верите? На самом деле?
Она растерялась. Никогда об этом не думала. То, что в Бога верит, сомнений не было. Ну, раз в Бога, получается, что и… Но отвечать не пришлось. Он все прочел на ее лице.
— Вы не внешних эффектов ищите. Вы суть характера поймите. Гордыню непомерную. Страсти, сжигающие все внутри. Трагедию. — Он остановился и внимательно на нее посмотрел. — Ведь это же трагедия. — А потом добавил с сомнением: — Вы, вообще, представляете себе хоть немного, что такое страсть? И что такое необузданность? — Она неуверенно кивнула. — Вот и сочините себе характер. Не зацикливайтесь на этих узорах и плащах. Ваш любимый Врубель, между прочим, демонов голыми рисовал. А все равно понятно, кто перед тобой. А ваших раздеть, так просто новобранцы какие-то, прости Господи…
Что это был за урок! У нее лихорадочно горели щеки, а чистый лист перед ней светился, как крыло ангела. Левшинов стоял с ней рядом и рисовал ее рукой, взяв ее своими сильными длинными пальцами.
И слишком горд я, чтоб проситьУ бога вашего прощенья:Я полюбил мои мученьяИ не могу их разлюбить.Она прочувствовала, как это бывает с избранными. Как из-под карандаша начинает смотреть на нее страшный бездонный глаз. Как гордыня заламывает бровь. А вечная печаль змеится вертикальной складкой над воспаленными глазами. Искусанные в кровь губы и обтянутые кожей скулы… Она видела, как рождается чудо. У нее на глазах, из-под ее руки, руки, которой водил мастер.
Настя затаилась за своим планшетом и боялась даже вдохнуть. Такого она еще не видела.
— А теперь нарисуй сама! Нарисуй мне два лица. Здесь лицо ангела. А здесь то, что с ним стало потом. И объясни почему. Словами. Я хочу понять твою логику.
И она, как зомби, ринулась в бой. Пропал зажим, ушло стеснение. Мысли прояснились, чувства обострились.
Потом она возвращалась домой, выжатая, как лимон. Ей казалось, что она просто рухнет прямо на улице, что до дома не доползет. Позже она уже не могла даже вспомнить, как это у нее получилось. Как будто канал, открытый для вдохновения, опять зарос толстой непробиваемой кожей.
Но факт оставался фактом — домой она уносила две совершенно чужие работы, сделанные ее собственной рукой. Ей они не принадлежали. В нее как будто вселился кто-то, и она списывала то, что увидела своим внутренним взглядом. Она могла поклясться, что лицо, которое пробивалось к ней из другого измерения, было ею вовсе не придумано. Она его видела воочию.
Что-то с ней тогда произошло. И Сергея Ивановича бояться она перестала. Все к нему приглядывалась. Все пыталась понять — что за сила в нем сокрыта. Она научилась с ним говорить и понимать, чего он от нее хочет. Плакать больше не хотелось. Хотелось только дожить до того дня, когда хоть что-то в ее самостоятельных работах заставит его одобрительно кивнуть. Пока что с ней такого счастья не случалось. Если, конечно, не считать того памятного урока и ее первого прорыва.
Насте и то везло больше. Она, правда, работала в другом жанре. Ни на какую конкретику не нарывалась. Купалась в своей излюбленной абстракции. Но Сергей Иванович относился к ее цветовым экзерсисам вполне благосклонно. И Мила подруге завидовала.
Дома к ее работам всегда относились, как к шедеврам. Мама каждый раз всплескивала руками. Лучшие на ее взгляд утаскивала в свою спальню. И там у нее был уже маленький Милин музей. Отцу нравилось тоже. И хоть он не успевал так планомерно, как мама, следить за тем, что она делает, зато был уверен, что из нее выйдет толк. И он обязательно нажмет на все свои связи, чтобы ее послали на стажировку в самую лучшую школу Европы. Для чего еще, думал он, надо было зарабатывать деньги, как не для своего собственного ребенка?
Может быть, именно своими восторгами они ее и разбаловали. И едкая критика Левшинова была единственным способом заставить ее работать. И теперь она это понимала.
Глава 5
Если б я был твоим рабом последним,
сидел бы я в подземелье
и видел бы раз в год или два года
золотой узор твоих сандалии,
когда ты случайно мимо темниц проходишь,
и стал бы счастливей всех живущих в Египте.
1906 год. Северный Кавказ
Если бы Аслана спросили: скажи, джигит, как ты можешь — сутки сидеть в засаде, не шелохнувшись, не сомкнув глаз, не потеряв ни толики внимания? — он бы, наверное, не ответил, а задумался. А, задумавшись, уже не смог бы сидеть в засаде так, как прежде. Нет, Аслан, конечно, думал, переживал происшедшее с ним недавно, но отстраненно, не позволяя посторонним думам захватить себя полностью, без остатка, замутить внимание, заманить в сети нечаянного образа и сладкого сновидения.