Атаман Платов
Шрифт:
Тяжелым было для него лето. В одном из писем, которое послал в конце августа из Новочеркасска в Петербург, Матвей Иванович писал: «Я все лето провалялся от беспрерывных болезненных припадков, от них и по сие время не могу еще совершенно оправиться; причиною сему, конечно, жестокие, продлившиеся во все лето жары, каковых давно здесь не помнят, а не менее и то, что найдя здесь во множестве скопившихся от долговременного отсутствия моего дел, желал со всевозможной поспешностью дать одним из них должное решение, а другие привести в надлежащий порядок и исправность. Теперь всю надежду полагаю
Как-то в кругу близких он соткровенничал:
— На Дону, я вам скажу, многое запущено. И, конечно, в том немалая и моя вина. Ведь за семнадцать лет пришлось мне хозяйствовать не более трех лет. Да-да! Я подсчитал. И то все наездами, недолгими урывками. Вижу, что война погубила многих казаков, разорила хозяйства. И немало развелось любителей погреть руки у чужого огня. Все вижу, все знаю. Мне прожить бы хоть пять годков…
Осенью ему стало лучше. Из столицы пришло письмо с разрешением на поездку в декабре в Москву и столицу. И это его ободрило.
В ноябре он отправил туда своего адъютанта есаула Шершнева, наказав все разузнать и обговорить с нужными людьми до его приезда. Сам же заспешил в свою деревню, слободу Еланчинскую, находившуюся вблизи Таганрога, на реке Мокрый Еланчик. Перед долгой поездкой в столицу хотел посмотреть на хозяйство и решить на месте дела.
Выехал он в слободу в конце ноября, надеясь там долго не задерживаться. Шел нудный дождь, дороги раскисли, и колеса почти по ступицу утопали в грязи. В одном месте коляска повалилась, и Матвей Иванович, падая, ушиб руку и бок.
Чувствуя подступавшую болезнь, он накинул на себя тулуп, предложенный возницей, натянул на колени толстую кошму и неподвижно, по-стариковски сутулясь, уставился в одну точку.
Он слышал, как зять Тимофей Греков говорил возничему, объясняя происхождение Таганрога, который оставался где-то слева.
— Плыл, стало быть, император Петр мимо впадающей в море косы и увидел на ней дымки. Один, подалее — второй, и в третьем месте тоже дымится. «Что там?» — спросил он. «Степняки на таганках [12] варево готовят», — объяснили ему. Петр взглянул в подзорную трубу: все точно. Так с того и прозвали косу Таганьим рогом. А порт — Таганрогом.
12
Железный обруч на ножках, под которым разводят огонь для приготовления еды.
«Ну и брехать ловок», — совсем не сердито отметил про себя Матвей Иванович.
С моря дул ветер, слепил. Он потер пальцами глаза и взглянул вперед и влево. Вдали от дороги тянулся гребень, на нем виднелись хаты и голые кроны тополей: Еланчицкая слобода. Маковкой возвышалась церковь, которую он отстроил, а неподалеку от церкви белое строение, его имение. За гребнем, в лощине, лениво текла небольшая речка.
«Приехали», — он тяжело вздохнул и устало закрыл глаза.
Дом в два этажа находился на возвышенном месте, из окон виднелось море. Оно подступало к самой береговой круче,
На следующий день Матвей Иванович занемог. Думал, что отлежится, через день-другой поправится.
— Дайте-ка стакан горилки с перцем да горчичники на ночь приложите. — Раньше он так лечился.
Но болезнь не отступала. Даже стало хуже.
Послали за фельдшером Нестеровым, и тот примчался вместе с зятем, мужем Анны Константином Ивановичем Харитоновым.
— Ты передай нашим в Новый Черкасск, чтоб дюже обо мне не сполошились, — предупредил его Матвей Иванович. — Отлежусь и приеду. Лежать-то мне времени нет.
Но время шло, а болезнь не отпускала. А тут и подошел Новый год. Любитель застолья, на этот раз он просидел в кругу близких недолго.
Матвей Иванович проснулся на исходе ночи. Сердце билось так, что, казалось, еще немного — и оно не выдержит, оборвется. На лбу выступил холодный пот, тело горело.
Он стал вспоминать обрывки тревожного сна и никак не мог связать эти обрывки в целое: атака казачьей лавой, какой-то француз-гренадер с банником, вдали сияла глубокая река, а кругом — снег. И он верхом на коне что-то кому-то кричал.
Рассвет еще не наступил, на небе мерцали звезды, и было темно. Но тьма уже дрогнула. Против окна висела серебряная луна с близкой к ней звездой. Он стал вспоминать, когда и где видел вот так же луну и звезду — и не мог вспомнить.
— О, господи! — тяжко вздохнул он.
Сон не шел, и Матвей Иванович лежал, прислушиваясь к шорохам и мерному стуку часов, доносившемуся из гостиной. Потом он стал высчитывать, сколько ему лет. Шестьдесят ли четыре? А может, на три года больше? Он вспомнил, как в давнишнее время отец строго предупредил: «Коли будут спрашивать о годах, говори: пошел шестнадцатый». А ведь тогда ему было только тринадцать… Впрочем, какое это имеет значение, сколько лет? Сейчас все уже позади. Все.
В невеселом размышлении он незаметно уснул. Проспал долго и проснулся, как показалось ему, совсем здоровым и окрепшим.
— Ну вот, я же говорил, что все обойдется наилучшим образом. Кажется, плохое позади.
Он даже поднялся к столу и, сидя в кругу близких, рассказывал, как поедет в Петербург и непременно решит все дела. Поинтересовался, не пишет ли Шершнев. Ему сказали, что нового письма не получали, а если оно и пришло, то лежит в Новом Черкасске. И он засобирался туда.
— Вам бы полежать, отойти от болезни, — заикнулся Нестеров.
— Я уже вылежал за весь год. Теперь пора думать о дороге.
К ночи ему стало хуже, а наутро он впал в забытье.
День подходил к концу, медленно наплывали сизые сумерки. А он все лежал, не приходя в сознание. Нестеров, испробовав все средства, надеялся теперь на божью силу и не переставал сам шептать молитвы.
Безотлучно сидел у кровати зять Константин Иванович. Матвея Ивановича он любил больше чем отца.
На столе, в головах больного, неярко горела свеча. В комнате царил тревожный полумрак. В печи зло выл холодный ветер. В разрисованное морозом стекло окна настойчиво стучала и скреблась ветка.