Атаман Золотой
Шрифт:
Григорий Рюков, у которого была арестована жена, как сестра Нарбутовских, смотря на казнь, вполголоса ругал палачей. Сосед дернул его за рукав:
— Потише, парень, как бы у столба и тебе не очутиться.
— Им еще припомнятся эти столбы, — ответил Рюков, сжимая кулаки.
Возле плотины произошло замешательство. Иван Никешев, уже получивший половину полагавшихся ему ударов, в ярости разорвал кандальную цепь, вырвал кнут у палача и с размаху ударил его по лицу. Несколько солдат бросились на него и закололи штыками.
Вид остальных казненных был страшен. Истекая кровью, они падали, их поднимали вновь и тащили дальше
Андрея вели первым. Он знал, что живым его не оставят. При виде сообщников сердце его дрогнуло от жалости: худой, как скелет, едва шагал Никифор, и столько было смертной муки у него в глазах, а губы шевелились без крика. Уже волокли Кочнева, голова его беспомощно моталась. Андрей, хотя и чувствовал, что его покидают силы, оборачиваясь, тихим голосом подбадривал товарищей, чтобы умерли они, как подобает борцам.
Он слышал вопли женщин, видел устремленные на него безумные залитые слезами глаза. Солдаты едва сдерживали напор толпы.
— Что вы, окаянные, делаете? Насмерть забиваете? — раздавались тут и там негодующие возгласы.
На крыльцо конторы вышел Сергей Ширяев, в руках он судорожно сжимал железную трость брата. Рядом с ним стоял Михайло Харлов, назначенный надзирателем вместо Нарбутовских.
Андрей с трудом, напрягая остатки сил, добрел до последнего столба. Дыханье со свистом вырывалось из его груди. Он шатался. Несколько ударов кнута сбили его с ног. Палачи привели его в чувство и привязали к столбу. Андрей открыл глаза и, запрокинув голову, глянул на небо. На какой-то миг увидал он чистую небесную синеву и белые комья облаков. И это было последнее, что он увидел. Искромсанное кнутом тело бессильно повисло на веревках, изо рта потекла струйка крови.
Сто тридцать четыре человека подверглись наказанию. Многих тут же на месте забили кнутом до смерти. Тридцать один человек ушли на вечную каторгу в сибирские рудники. Не щадили и женщин. Кнутом наказаны были жена Максима Чеканова, Аксинья Балдина, Анна Нарбутовских и беременная Марина Протопопова.
За оставление заводских работ семьдесят шесть мастеровых были высечены плетьми.
Сиротливо стояли заколоченные избы в Шайтанке, в Талице, в деревне Сажиной. Хозяева их или лежали на заводском кладбище, или добывали руду в далеком Нерчинске.
Снова заводской колокол возле конторы будил утреннюю смену, по-прежнему дымили фабричные трубоставы, к, вдыхая угольную пыль, везли крестьяне уголь из куреней для огневой работы. Снова гудела вода в водосливных колесах, бухали молоты.
Все как будто установилось по-старому. Только память об июне 1771 года нельзя было уничтожить. Остались и родственники осужденных и их товарищи. Добром поминали надзирателя Нарбутовских, конторщика баню Протопопова, мастера Чеканова и первого по заводу силача Ивана Никешева. А чаще всех поминали атамана Золотого, того, кто освободил Шайтанку от злодея Ширяева. И кто называл его разбойником, тех осуждающе поправляли:
— Какой же это разбойник, коли за работных людей заступался?
Прошел год, и как-то глухой осенью в слуховое окошко избы Нарбутовских, где жил сейчас Григорий Рюков с женой, постучался странник. Он попросился на ночлег.
— Заходи, — разрешил
Старик неторопливо разделся и разулся.
— Видать, долгий путь прошел? — спросил Григорий.
— Долгий, да еще дальше надлежит пройти. Здесь ведь жил Ефим Нарбутовских, великомученик?
— Здесь, дедушка. Казнили его лютые палачи — царские чиновники да заводские начальники.
— Так-так… пусть еще пожируют, поиздеваются над людьми, недолго им осталось кровь крестьянскую пить.
— А что? — насторожился Григорий, почуявший в словах старика какую-то большую правду.
— Благую весть несу: объявился в Яицких степях народный царь, милосердный к простому люду, немилосердный к господам, кои терзают нас.
— Давно надо такого царя, — от всей души сказал Григорий. — Пусть идет к нам, все за него встанем.
Зима 1774 года стояла лютая. Вороны замерзали на лету, а им поживы было нынче много: шла великая крестьянская война, пылали помещичьи усадьбы, по деревням и заводам неслась весть о милостивом и справедливом мужицком царе, жалующем вольностью простой народ.
Екатеринбург переживал осадное положение. Крепостная стена и вал вокруг города были подновлены, ров углублен и впереди него выставлены рогатки. На бастионах зловеще поблескивали медные пушки и единороги. Рядом кучами были сложены ядра. Усиленный караул ходил по улицам, на валу дежурили пушкари. Для устрашения колебавшегося городского населения на Соборной и Хлебной площадях были воздвигнуты виселицы. Третьи сутки коченели на одной из них тела двух пугачевских лазутчиков, пойманных в Арамильской слободе. Члены Горной канцелярии ездили в Белоярскую, Пышминскую, Калиновскую и Тамакульскую волости для «пресечения разбойных толков о ворах», но всюду видели «шатание умов», и хотя крестьяне, слушая екатеринбургских чиновников, даже поддакивали им, однако тайком выбирали поверенных, чтобы доподлинно узнать, близко ли народное войско.
Заводские и сельские грамотеи читали передаваемые из-под полы «прелестные письма». В одном из них говорилось:
«Сколько во изнурение приведена Россия, от кого же — вам самим то небезызвестно. Дворянство обладает крестьянами, но хотя в законе божием и написано, чтоб они крестьян так же содержали, как и детей своих, но они не только за работника, но хуже почитали псов…»
Достаточно было нескольким всадникам въехать в слободу и провозгласить, согласны ли мужики служить Петру Федоровичу, как начинался бунт, крестьяне вязали старосту, а пугачевцам несли хлеб-соль.
Чиновничий и купеческий Екатеринбург находился под угрозой полного окружения. Пугачевский полковник Иван Наумович Белобородов занял Кыштымские, Уфалейские, Сергинские заводы. Пал Красноуфимск. Отряды Белобородова осадили Ачитскую крепость, заняли Багаряк. Из Екатеринбурга оставалась одна свободная дорога на Верхотурье. По ней то и дело из города мчались возки, на которых «благородные» заблаговременно покидали свое городское жительство вместе с имуществом.
В эти дни охваченный страхом перед надвигающимся пожаром народного восстания полковник Бибиков писал высокому начальству в Казань и Москву: «Екатеринбург в опасности от внутренних предательств и измены. Зло распространяется весьма далеко. Позвольте и теперь мне повторить: не неприятель опасен, какое бы множество его не было, но народное колебание, дух бунта и смятение».