Атаульф
Шрифт:
У большого аларихова кургана, у самой подошвы его землю вынули и поставили небольшой деревянный сруб, вроде малого дома для костей дедушкиных, где им отныне покоиться. При жизни дедушка Рагнарис приходил сюда с Аларихом беседовать. Только дедушка уединения искал и потому на противоположном склоне кургана всегда сидел, от реки и села заслоненный; погребать же его на том склоне решили, что на село наше обращен.
Поставили на место две урны, сложили дары и подношения; после из смолистого доброго дерева над ними накат сделали; на накат землю
Солнце на небе уже заметно сместилось, а мы все кидали и кидали землю. И воздвигся над дедушкой Рагнарисом (и над Ахмой тоже) маленький курган. Притулился у основания кургана великого, где Аларих погребен.
После работы этой трудной в реке омывшись, пир начали. Все на этом пиру было прекрасно: и еды в изобилии, и пива в избытке, и богатырских потех немало, и смеха великого и веселья в память дедушкину.
Одного только на этом пиру не было — дедушки Рагнариса.
Валамир явил сноровистость и смекалку, чего за ним прежде не замечали, как дядя Агигульф говорит. Для гуслей, что у него в доме валялись (их давно еще дядя Агигульф из бурга привез), новые струны добыл. Где добыл — о том умалчивает Валамир.
Принес их, по валамировому мановению, дядька-раб и хозяину своему с торжеством подал. И ударил Валамир по струнам, собираясь песнь начать. Сказал он, что гусли эти Рагнарису всегда любы были, вот и принес их на курган, на страву, старого воина в последний раз потешить песней воинской.
Возревновал тут дядя Агигульф. И тоже песнь затянул, Валамира перекрикивая. Так блажили на два голоса, покуда не охрипли; мы же с наслаждением внимали, ибо воинским духом полнились обе песни. Что исполнялись вперекрик, так оно и лучше: и впечатление сильнее, и вдвое короче слушание. А то поди дождись, покуда сперва один споет, потом второй. К тому же, оба дедушкины подвиги воспевали.
Валамир рассказывал о начале нашего села. Как ушел из старого села Хродомер, а следом за ним и Рагнарис от дряхлого корня оторвался, побег юный и гибкий.
Дядя же Агигульф усмотрел в этом непочтение к памяти рагнарисовой и иначе историю представил. Рагнарис первым от ветхого корня отложился, чтобы корнем новому древу стать; Хродомер же за ним потянулся, будто ягненок за маткой.
Сам Хродомер от пива отяжелел; ярился шумно, но встать не мог. Хильдефрида помочь ему пыталась, но и она на ногах держалась нетвердо — упала вкупе со старейшиной. Так и барахтались на траве вдвоем.
Хродомер отчаянно ругался и призывал на головы проклятых баб кары всех богов. Фаухо и Брустьо же в хохоте заходились.
Между тем две песни вились, друг друга обвивая, как бы сплетаясь в единоборстве.
И вот великая битва песен в битву героев обратилась. Невыносимо стало обоим богатырям словами полниться, телом же бездействовать. Одновременно за гусли схватились, каждый для своей песни их захотел. Агигульф кричит:
— Мои гусли!
Валамир кричит:
— Мои!
Агигульф кричит:
— Я их в бурге всем на потеху добыл!
Валамир кричит:
— А я их вновь петь заставил, струны новые нашел!
Схватились с обеих сторон — вот и конец гуслям пришел. Разломали и, обломки на курган бросив, в схватке сцепились могучие да так и покатились под откос к реке.
Долго еще рычанье из-под откоса доносилось; после же всплеск громкий послышался, как если бы дуб в три обхвата в воду рухнул. После всплеска рычанье свирепое хохотом веселым сменилось.
Годья Винитар все пиво пил да мрачнел все больше и больше. Будто не пивом, а печалью он наливался. Я думаю, годья Винитар о тех днях грустил, когда сам воином был.
Когда же всплеск тот от реки до слуха винитарова долетел, будто от забытья очнулся годья. Тяжким взором поглядел на Одвульфа, что рядом сидел и бойко рассказывал, как о покойном Ахме горюет, и вдруг Одвульфу со всей своей немалой силы в зубы дал.
И осекся Одвульф, рассказ свой оборвал, на годью уставился, глаза выпучив. Знал Одвульф, что годья его, Одвульфа, святым не считает, и все равно поступок такой со стороны Винитара для Одвульфа удивителен был.
Годья же в следующий же миг зарычал звероподобно и, вскочив с удивительной ловкостью, ногой Гизарне в живот попал, от чего согнулся Гизарна и упал. На Одвульфа упал.
Обнаружив под собой Одвульфа, обрадовался Гизарна: вот оно!
И начал он Одвульфа волтузить, ибо накипело у Гизарны — а что накипело, того он толком и сказать не мог. Просто бил Одвульфа и чувствовал: то делает, что давно должен был сделать.
А годья Винитар с мрачным удовольствием глядел, как Гизарна Одвульфа бьет. Зрелищем сим дивным насытясь, годья вдруг кровью налитые глаза свои на других обратил и оглядел всех, кто вокруг стоял.
И молча бросился на Ульфа.
И пал годья.
Пав же, уснул.
От той стравы я мало что помню, потому что после того, как Одвульф еще более редкозубым стал, мне тоже пиво в голову ударило.
Мы с Гизульфом переговорили и к Лиутпранду подкрались. Мы решили, что нам надоел этот Лиутпранд. Он лангобард. И Галесвинту, сестру нашу, лапает, а та визжит и жмется к его толстому брюху, нравится ей, что ли? Решили мы с Гизульфом: кабы дурного не вышло.
Вот и набросились на Лиутпранда, когда он от Галесвинты опять к большому куску мяса обратился и зубы в этот кус вонзил.
Тут мы и обратили к Лиутпранду речь, внешне учтивую, но с ядовитым жалом. Сказали ему, что на него глядя, вспоминаем одного человека. К тому тоже Галесвинта липла и всячески его потчевала; и так же, как Лиутпранд, пожрать тот человек был горазд.
— Кто таков был? — спросил Лиутпранд грозно. И Галесвинту покрепче лапой, рыжим волосом заросшей, обхватил, к брюху своему прижимая.
— Багмс, — одновременно ответили мы с Гизульфом.
Галесвинта из-под лиутпрандова локтя злыми взглядами нас сверлила, да только что нам ее взгляды.