Атлантида
Шрифт:
После ужина Фридрих и доктор Вильгельм взобрались наверх в курительную комнату. Там были и любители ската, занятые своим обычным делом. Они курили, попивали виски и кофе, хлестали картами по столу, и ничто на свете их, кажется, не интересовало. Заказав вина, Фридрих продолжал подзадоривать самого себя. У него болела голова, и ему едва удавалось держать ее прямо. Была боль в затылке, а от усталости болели также веки, но когда они опускались, то глаза как бы обжигало каким-то мучительным огнем. Каждый нерв, каждый мускул, каждая клетка его тела бодрствовали, и о сне нечего было и мечтать. Как одно мгновение пролетели в его жизни недели, месяцы, годы, а с того памятного часа в Саутгемптоне прошло лишь три с половиною дня, никак не больше.
— Вы устали, коллега, — сказал Вильгельм. — Я уж не стану звать вас сегодня на похороны бедняги кочегара.
— Нет, нет, пойду, — возразил Фридрих, охваченный болезненно яростным желанием испить, не щадя себя, до дна горькую чашу самых суровых впечатлений, которые мог доставить
В пустом, слабо освещенном электрической лампочкой помещении наши врачи появились в тот момент, когда там начали зашивать парусиновый мешок, в котором лежал кочегар Циккельман, пожелавший навестить, а может быть, даже просто найти свою мать. Фридрих вспомнил свой сон, где мертвый кочегар с кусками веревки для подвязывания винограда в руках вел его и Петера Шмидта к крестьянам-светоробам. Но теперь уже в нем произошли большие изменения: его лицо казалось вылепленным из куска желтого воска, к которому были приклеены волосы, брови, усы и борода. Но на мертвых устах, так почудилось Фридриху, застыла еле заметная лукавая улыбка. И когда молодой врач стал со странным любопытством напряженно вглядываться в покойника, тот, как показалось, сказал: «Legno santo! Светоробы!»
Когда наконец и лицо мертвеца исчезло в мешке, зашитом крупными стежками, матросы подняли эту укрытую парусиной, никак не желавшую лежать прямо большую куклу и привязали ее к обструганной, утяжеленной железом доске.
«А не выпорхнет ли и впрямь из такой куколки бабочка?» — спрашивал себя Фридрих.
Весь этот процесс, сопровождавшийся невольными акробатическими телодвижениями, был, кажется, скорее комичен, нежели ужасен. И все же никак нельзя было отделаться от грустной мысли, что, хотя здесь происходило прощание лишь с бренной оболочкой бессмертной души, ее, душу, тоже выселяют в страшную пустыню мирового океана.
Было нелегкой задачей перебросить при такой погоде тело за борт, и качающаяся, беспрестанно захлестываемая водою палуба мешала проведению прощальной церемонии. Поэтому казначей (капитан фон Кессель не мог покинуть свой мостик) попросил немногих присутствующих произнести про себя заупокойную молитву. После этого четверо сотоварищей кочегара, качаясь, спотыкаясь, толкая друг друга и тяжело дыша, вынесли большой и длинный куль на палубу, к поручням, откуда, улучив подходящий момент, бросили его за борт.
Вильгельм пожелал Фридриху покойной ночи и добавил:
— Постарайтесь заснуть!
Они расстались, и Фридрих стал искать на палубе укромное местечко, чтобы, быть может, даже провести здесь ночь: он был готов встретиться лицом к лицу с ненастьем на палубе ледяной ночью при бледном свете прикрепленной к мачте дуговой лампы. Фридриха страшила угнетающая теснота его каюты с притаившимся иллюминатором и горячим отработанным воздухом. Но не один только этот страх приковывал его к месту на палубе: в гораздо большей степени его удерживало здесь желание оказаться в минуту опасности рядом с Ингигерд Хальштрём. Но когда он примостился вблизи труб, прижался спиной к теплой стене, опустил шляпу и погрузил подбородок в воротник пальто, он невольно рассмеялся, вспомнив, что в таком же состоянии и на том же самом месте он нашел вчера архитектора Ахляйтнера.
В ушах у Фридриха шумело. Он ощущал размах движений, совершаемых дуговыми лампами, и регулярно повторяющиеся шквальные удары, слышал леденящие душу кошачьи концерты, которые ветер устраивал в снастях и которые присоединялись к шуму кипящих водных масс, — какое-то особенно злое мяуканье, внезапно переходящее в рычание готовящегося к прыжку тигра. Затем все изменилось, и эти звуки показались Фридриху неописуемым жалобным поскуливанием заблудившихся детей, целой толпы детишек; он отчетливо видел их, когда они собрались возле останков скончавшегося кочегара. И, конечно же, там снова появились светоробы. Фридрих мгновенно схватил одного из них, чтобы отнести его в каюту Ингигерд Хальштрём. Но Ингигерд как раз наряжалась, готовясь к своему знаменитому мимическому танцу. Уже висел большой паук, готовый плести паутину, в которую должна была позднее попасться Мара. Фридрих просил, чтобы ему дали веник: он хотел помешать танцу и вымести прочь паука. Веник появился, но у него было обличье батрака, приносившего и выливавшего воду; за ним последовал второй, третий, четвертый и пятый, пока все помещение не оказалось залитым шумящей водой. Фридрих проснулся, он понял, что видел во сне строки из «Ученика чародея», [46] и на языке у него еще было заклинание, которым можно было укротить потоки воды. Волны шумели. Он снова уснул. Теперь шум волн превратился в реку, текущую у самых ног Фридриха. Светило солнце, было ясное утро. С другого берега приплыла на своем маленьком челне, сидя на веслах, жена Фридриха, юная и красивая, в платье, расшитом большими цветами. Ее нежная, темная и полная фигура дышала очарованием весталки и в то же время истинной женщины. Из ближнего леса вышла ласковая Ингигерд. Сияние исходило от белокурых волос и всего тела девушки. Озаренная солнцем местность, с которой сливалась ее чистая нагота, казалось, относилась к временам, предшествовавшим изгнанию Адама и Евы из рая. Взяв за руку свою жену, благосклонно улыбнувшуюся ему, и Ингигерд Хальштрём, кроткую, чистую и послушную, Фридрих соединил руки обеих женщин. При этом он сказал Ингигерд стихами:
46
Имеется в виду одноименное стихотворение И. В. Гете.
Но небо закрыли тучи. Лес почернел, зашумел страшно, как бурное море, и взошедшая луна осветила его призрачным светом. Фридрих бежал по краю потемневших полей, как вдруг сзади него раздался крик: «Мойра! Мойра!» [47] — и точно тяжелый взмах могучих черных крыльев отколол от лесной опушки кусок темноты. То была птица; она парила вслед ему, крича все громче и громче: «Мойра! Мойра!» Фридрих бежал так, словно за ним гналась страшная птица Рок. [48] «Мойра! Мойра!» Он достал свой перочинный нож и приготовился обороняться… Фридрих пробудился и с удивлением увидел, что лежит раздетый на своей койке: кто-то свел его в каюту, как он сам вчера поступил с Ахляйтнером. Но даже после пробуждения крик «Мойра!» продолжал звучать у него в ушах.
47
Мойра — одна из богинь судьбы в греческой мифологии.
48
Рок — гигантская птица-богатырь в арабском фольклоре.
Проспав несколько часов и затем проснувшись, Фридрих вдруг увидел себя в каком-то коридоре, где он заговорил со стюардами, занятыми уже своими утренними делами. Не сразу до его сознания дошло, что на нем не было ничего, кроме рубашки. До сих пор Фридрих не замечал за собою никаких признаков лунатизма. Теперь же он понял, что все-таки не застрахован от этой напасти. Обескураженный и смущенный, он как был, в одной рубашке, прошествовал обратно в свою каюту в сопровождении стюарда, которого попросил об этой услуге. В каюте он увидел, что там высотою в три-четыре дюйма стояла вода, вероятно, вылившаяся из протекшей трубы. Забравшись в постель, он, чтобы не быть выброшенным из нее, пустил в ход им самим придуманный способ: скрючился, подобрал под себя ноги и вцепился в доски койки. В начале седьмого часа Фридрих уже сидел на своей скамье на палубе с чашкой горячего чая в руках. Погода неистовствовала. Безрадостное утро обдавало холодом. Океан бушевал еще яростнее. Предрассветные сумерки выглядели совсем по-новому и несли с собою какой-то особенный мрак. От шума воды и ветра, от их воя можно было оглохнуть. У Фридриха болели барабанные перепонки. Но пароход продолжал борьбу и шел, хоть и медленно, своим курсом.
И вдруг — Фридрих не был уверен, что слышит это в самом деле — сквозь шум океана к нему проникли неземные звуки церковной музыки; сначала торжественный зачин, а затем спокойное нарастание гармонии и аккордов хорала, до слез растрогавшего Фридриха. «Воздайте господу хвалу и сердцем и устами!» Он вспомнил, что с этого безрадостного утра начиналось воскресенье, и его даже в разгар циклона корабельный оркестр должен был, согласно предписанию, возвещать благочестивой мелодией. Музыканты разместились в нижней, редко посещаемой курительной комнате, откуда и доносились эти слабые звуки. Все мятущееся, борющееся, враждующее в душе у Фридриха было в одно мгновение смыто серьезностью, простотой и целомудрием музыки. Он вспомнил молодость, вспомнил утренние часы, исполненные кротости, ожидания и предчувствия счастливого мига, воскресные и праздничные дни или дни рождения отца либо матери, когда полковой оркестр прерывал сон мальчика своей серенадой, начинающейся с хорала. Что значил сегодняшний день по сравнению с прошлым? Что пролегло между этими двумя вехами, сколько бесполезной работы, обманутых надежд, познаний, добытых дорогой ценой, владений, с жадностью приобретенных, а затем утраченных, иссякнувшей любви, иссякнувшей страсти, сколько важных встреч и тягостных прощаний, утомительных, изнуряющих сражений за общие и частные ценности, сколько чистых помыслов, опозоренных и растоптанных, сколько битв за свободу и самоопределение, завершившихся потерей воли, ослеплением и пленом?
Неужто его персона представляла для бога такую важность, что всемогущий решил подвергнуть его очищению путем столь особенных горьких испытаний?
— Я в отчаянии, — вопил Ганс Фюлленберг, появившийся у широкой лестницы. — Я больше не в состоянии плыть на этом корабле и, кажется, скоро свихнусь.
Тем не менее и он, и Фридрих, и все прочие пассажиры, измученные до крайности, безвольные или так же, как и он, доведенные до отчаяния страшными мучениями, которые они испытывали час за часом, с утра до полдня, с полдня до вечера и снова с вечера до утра, все-таки оказывались «в состоянии плыть на этом корабле» и, хотя они уже два десятка раз полагали, что умирают, продолжали жить, правда, лишенные сил и надежд. Большинство из них не верило, что сможет выдержать еще хотя бы час такой жизни, а им было сказано, что придется терпеть не менее трех суток, пока они прибудут в Нью-Йорк.