Атланты и кариатиды
Шрифт:
Максим почувствовал, как учащенно забилось сердце. Когда-то в юности, когда еще учился, он иногда мечтал о такой работе — перестроить родное село. Но приезжал домой, видел, как жили люди, о чем думали — не об архитектуре, о хлебе насущном, — и мечты его гасли. А когда стали богаче, когда заговорили о перестройке села, были приняты партийные и государственные постановления, он постарел, действительно отдалился, родным для него стал город, который строил, а не это село. Хватало проблем и забот там. Кроме того, за всю его практику
— И вот наша просьба, Максим Евтихиевич. Сделайте проект нового села... родного вашего села. Для начала хотя бы центра его... общественно-культурных зданий. Ну и планировку перспективную...
Председатель высказал просьбу не очень уверенно, может быть, боялся, что архитектор посмеется над таким кустарничеством.
Карнач не спешил с ответом, казалось, целиком был занят разглядыванием красивой этикетки на бутылке венгерского вина.
Никому из присутствующих не могло прийти в голову, что Максим уже видел перед собой облик села, Он возник мгновенно, словно до этого были годы поисков и раздумий.
Предложение взволновало так, что Максим не сразу нашел нужные слова. Он как бы проверял самого себя: а что у него есть в мыслях, в творческом запаснике? Хоть какая-нибудь идея есть? Но чтоб своя, оригинальная? Есть. И она сразу обрела архитектурные формы. Пускай пока еще и неясные. Так всегда. Потом, когда сядешь с карандашом над ватманом, все понемногу начнет проступать, как на фотобумаге, опущенной в проявитель. Композиция, ритм, стиль, детали.
— Мы заплатим... — подкрепил свою просьбу растерянный председатель.
Максим встрепенулся. Вот до чего довело молчание!
— Юрий Иванович, зачем же так... Вы меня обижаете. Я же здесь не заезжий шабашник.
— Простите.
— Я сделаю вам проект.
— Молодец, архитектор! Вот это по-моему! — обрадованно похвалил Бохун. — А то иной как вырвется в город, мать родную забывает.
Застолье сразу приняло другой характер. Исчезли натянутость и та церемонность, от которой чувствуют себя неловко и хозяин, и гости. Все стало просто и естественно, потому что речь шла о том, что интересовало всех.
Максим думал, что Бохун уже пьян. Нет, мысли у него толковые и к месту, интерес к делу не меньший, чем у всех, хотя жил он в двадцати километрах и здесь был гостем. Только высказывался Бохун более шумно и категорично.
Забыв о еде и выпивке, они обсуждали проектное задание — что построить в первую очередь, где посадить. Максим тут же на обложке журнала «Беларусь» с березами набросал схему планировки, возможный вариант.
Ему это было легко, он знал каждый взгорок, каждую петлю ручья, который протекал через село.
Но тут без стука отворилась дверь, и Максим увидел Раю в распахнутом кожухе, в накинутой на голову, незавязанной шали. Почувствовал, что у него отнялись ноги, и испуганно подумал, что ему не подняться. Больше не чувствовал ничего. Ни боли в сердце, ни даже стыда за то, что т о страшное, чего он боялся со вчерашнего дня, случилось тогда, когда он ушел и за обильным столом, за разговором о проекте на какое-то время забыл о нем. О н о сильнее его, сильнее всех.
Все повернулись к Рае, и она громко, по-сиротски заплакала. Испугала Сашу. Мальчик отскочил от телевизора и смотрел то на нее, то на отца широко раскрытыми глазами: чего это она? Может, на ферме беда какая-нибудь?
Максим взглянул на Бохуна. Тот опустил глаза, точно виноватый, но тут же протянул руку за бутылкой и налил одному себе, не в рюмку — в стакан, где оставалось немного воды.
Что ж, ты неплохой врач, Бохун. Ты понял, что э т о случится скоро. Уж не по твоей ли инициативе меня пригласили сюда? Чтоб я не видел, как о н о придет. Но теперь все равно уже. Зачем спрашивать об этом у тебя или у кого-нибудь другого?
Бохун осушил стакан и не нашел других слов (да и есть ли они на такой случай?), кроме банального:
— Все мы смертны.
Да, все мы смертны. Но это мало утешало. Наоборот, отдалось болью в сердце. «Таким людям надо вечно жить». Кто это сказал?
Боль в сердце вернула силу ногам. Он быстро встал.
Сапоги вязли в растоптанной за день снежной каше, ноги скользили. Ветер бил в лицо снежными космами, мокрыми уже. Максим шел быстро. Но было ощущение как во сне: бежишь — и все на том же месте. Казалось, что ноги скользят на одном пятачке обледенелой, засыпанной снегом дороги.
Сзади то тише, то громче плакала Рая. Вот она оказалась рядом, и он услышал ее голос:
— Как жила тихо, так и померла. Не крикнула, не застонала. Не позвала никого. Я молоко ей понесла... а ее... ее нету уже... И ручки сложила на груди.
Его поразило больше всего: «А ее нету уже». Нет... Только что был человек, родной, близкий. И уже нет... Неужели нет? Самое трудное — принять эту безжалостную истину: ее нет больше. Мамы нет. Мамы!
Рыдания перехватили горло. И он почувствовал себя одиноким и беззащитным.
Окна их хаты сверкали ярче, чем у соседей. Под застрехой горел самодельный фонарь, шоферский — лампочка с автомобильным рефлектором; он был направлен так, что бросал на двор яркий сноп света. Открыта калитка. На дорожке от калитки до проема дверей трехстенки накиданы еловые лапы. Это Максима поразило. Где и когда успели нарубить елок? Ах, Петро на машине работает в лесу... Но зачем ему понадобилось столько еловых веток? Неужто готовился? Мысль, что кто-то готовился к смерти матери, показалась страшной. Хотя что тут такого? Сама мать тоже готовилась. Давно.