Атланты. Моя кругосветная жизнь
Шрифт:
Трагическая история предательства Приморской армии, открывшаяся через много лет, потрясла меня, и я написал такие стихи:
Крымское небо янтарное,Контур далеких гор.Реквием брошенной армииПеть начинает хор.Дымная нитка тянетсяОт неземных миров,К вам, адмирал Октябрьский,К вам, генерал Петров.Позарастали травамиБелые костякиТам, где лежат державоюБрошенные полки.Позарастали тиною,Ржавые за года,На произвол противникуБрошенные суда.Белая чайка реетНад синевою вод.«Политруки и евреи,По три шага вперед»!Долго еще вам старитьсяСреди сирот и вдов,Вам, адмирал Октябрьский,Вам, генерал Петров.СмешаноНесколько лет назад питерский телеканал «100 ТВ» выпустил документальный сериал «Дети блокады» об известных жителях Петербурга, переживших блокаду, в число которых попал и я. Съемочная группа сначала снимала меня на 7-й линии у ворот моего старого дома, а потом в Музее истории Санкт-Петербурга на Английской набережной Невы, где есть большой отдел, посвященный блокаде. Меня привели в маленькую комнатушку, имитирующую блокадную пору: буржуйка, окна, заклеенные крест-накрест бумажными полосками, черная тарелка репродуктора на стенке – и усадили на узкую койку. «Подождите пару минут, – сказали операторы, – мы сейчас принесем камеру и будем вас снимать». С этими словами они вышли. Через две минуты в уши мне неожиданно ударил вой сирены, и из включившегося репродуктора хорошо знакомый, как бы возникший из подкорки моей памяти, голос закричал: «Воздушная тревога! Воздушная тревога!» Сердце мое бешено заколотилось. Я съежился, обхватив голову руками. Глаза мои вылезли из орбит, и на них выступили слезы. Оказывается, все это время операторы снимали меня скрытой камерой, а потом вставили это в фильм. Ну и методы! Почти как у Анджея Вайды в картине «Все на продажу»!
Через пару дней после показа этого фильма по телевидению мне позвонила моя давняя приятельница литературный критик Ирина Муравьева: «Я хотела поговорить с тобой о блокаде, но я видела по телевизору фильм, и не буду тебя тревожить».
Тает в часах песок.Вся голова в снегу.Черствого хлеба кусокВыбросить не могу.Не понимает внукМой полуночный бред.Шепчут, смеясь, вокруг,Дескать, свихнулся дед.Вынь мне из сердца боль,Мой ленинградский Бог,Чтобы муку и сольНе запасал я впрок.Не угождал бедеВ мире, где тишь да гладь,Веря, что черный деньМожет прийти опять.Новая Голландия
Стихи я начал писать случайно. Я в это время учился в седьмом классе 254-й ленинградской школы, расположенной напротив Никольского морского собора, в доме на углу проспекта Римского-Корсакова и улицы Глинки, где поворачивали трамвайные рельсы.
Послевоенное время было трудное. Я помню, что на кухне дымили примуса и керосинки, газа тогда еще, конечно, не было, и мне неоднократно приходилось ходить на угол Фонарного переулка и улицы Декабристов в керосиновую лавку. Денег на новую одежду не хватало, поэтому для меня перешивали что-то из старых отцовских вещей. Так, в конце войны отец отдал мне свое кожаное полупальто, которое получил в Гидрографии и носил несколько лет. Пальто немного подогнали, перешили, и я таскал его в старших классах, очень гордясь своей «кожанкой». В ней я потом ходил и в Горном институте. То же относилось и к другим вещам. Например, были проблемы с кастрюлями. Помню, что очень долго в качестве кастрюль использовались привезенные из эвакуации банки из-под американской свиной тушенки. Только потом мы начали потихоньку обрастать каким-то имуществом.
Я детство простоял в очередяхЗа спичками, овсянкою и хлебом,В том обществе, угрюмом и нелепом,Где жил и я, испытывая страх.Мне до сих пор мучительно знакомНеистребимый запах керосина,Очередей неправедный закон,Где уважали наглость или силу.Мне часто вспоминаются во снеСледы осколков на соседнем домеИ номера, записанные мнеКарандашом чернильным на ладони,Тот магазин, что был невдалеке,В Фонарном полутемном переулке,Где карточки сжимал я в кулаке,Чтоб на лету не выхватили урки.Очередей унылая страда.В дожди и холода, назябнув за день,Запоминать старался я всегдаТого, кто впереди меня и сзади.Голодный быт послевоенных летПод неуютным ленинградским небом,Где мы писали на листах анкет:«Не состоял, не привлекался, не был».Но состоял я, числился и былСреди голодных, скорбных и усталыхАборигенов шумных коммуналок,Что стали новоселами могил.И знаю я – какая ни бедаРазделит нас, народ сбивая с толка,Что вместе с ними я стоял всегдаИ никуда не отходил надолго.Заканчивался трудный 47-й год, завершавший для меня пору недолгих мальчишеских увлечений. Марки, которые я начал собирать еще в 44-м, в эвакуации, мне уже изрядно поднадоели. Пробовал в шестом классе начать собирать открытки, но из этого тоже ничего не получилось. Тогда почему-то была пора коллекционирования – все что-нибудь собирали. Отец пытался склонить меня к занятиям фотографией и подарил на день рождения свой старый «Фотокор», снимавший еще не на пленку, а на специальные стеклянные фотопластины. Поначалу мне понравилось это занятие. Особенно привлекали меня ритуальное таинство проявления и фиксации негативов и печатания фотоснимков, секреты рецептур проявителей и фиксажа, приготовление соответствующих растворов, напоминающее о средневековых алхимиках. Наконец, таинственная процедура при красном полутемном свете, когда со дна кюветы, из черноты раствора, вдруг проступает человеческое лицо. У нас в школе образовался кружок фотолюбителей. Вел его чрезвычайно бледный и болезненный человек с тихим голосом, одетый в неизменный вытертый пиджак с бахромой на продранных рукавах. Он сказал, что все его занятия надо записывать, как лекции. «Ну-ка, покажи, – сказал как-то отец и, посмотрев мои записи, произнес: – Это знающий человек. Сразу видно, что специалист высокого класса». Занятия, однако, продолжались недолго. На одно из них пришел директор школы и попросил у нашего учителя документы. На этом все и кончилось. Лишь через несколько лет, уже после смерти Сталина, когда только началась пора реабилитации, вспомнив грустный облик нашего болезненного учителя, я понял, откуда он к нам попал.
Я еще таскался с фотоаппаратом, когда к нам в седьмой «Б» пришел новенький, Володя Михайловский, почти сразу же получивший, уже не помню почему, кличку Бича, – невысокий полный мальчик, тихий, немногословный и очень скромный. Рисовал он прекрасно, хотя смущался, краснел и страшно сердился, когда на это обращали внимание. Жил Володя недалеко от школы, на Малой Подьяческой улице, хордой соединявшей петлю Грибоедовского канала. Как раз по этой улице и далее, через Львиный мостик и улицу Декабристов, пролегал мой каждодневный путь в школу и обратно, в огромный дом на углу Мойки и Фонарного переулка, где мы тогда жили. Мы с Володей подружились, тем более что оказались попутчиками. И как-то раз он зазвал меня к себе домой, показал свои рисунки карандашом и акварелями, которые мне сразу понравились. Володя был удивительно одаренным рисовальщиком, быстро и точно изображавшим на бумаге окружающий мир с поразительным, как мне казалось, сходством. Глядя на то, как он рисует, можно было подумать, что дело это простое и доступное для каждого. Поэтому я тоже попытался рисовать, но из этого, конечно, ничего не получалось, хотя Володя по доброте своей усердно мне помогал.
В связи с этим не могу не вспомнить весьма забавный случай. Зимой 2011 года на площади Островского в моем родном Питере, перед Александринским театром, на специально сооруженной сцене происходила организованная каким-то фондом благотворительная акция: известные персоны, писатели, артисты, общественные деятели, прямо на сцене на глазах зрителей рисовали картины маслом. После этого картины продавались на специальном аукционе, а собранные деньги поступали на поддержку детских медицинских учреждений. В число приглашенных для рисования почему-то попал и я. На сцене, несмотря на изрядный мороз, я попытался изобразить по памяти вид из нашего окна в доме на Мойке. К моему великому изумлению, моя мазня была продана на аукционе за двадцать тысяч евро.