Атомы у нас дома
Шрифт:
Зазвонил телефон, я вскочила.
— Я сама пойду, — сказала я Энрико и бросилась на площадку.
Это был не Стокгольм.
— Вам еще не звонили? — спросила меня Джинестра Амальди. — А мы ждем известии. Здесь Разетти с матерью и все наши из лаборатории. Ты нам позвони сейчас же, как только поговорите со Стокгольмом.
Я опять уселась. Прямо перед моими глазами чугунная гончая в узорчатой решетке радиатора старалась перегнать время, не двигаясь с места. Не так ли и надежды человеческие?..
— Шесть часов. Я включу радио, послушаем известия, пока дожидаемся, — сказал Энрико.
Мы уже привыкли к тому,
Холодный, отчетливый, безжалостный голос диктора читал новую серию расистских законов. Новые законы ограничивали гражданские права евреев. Дети евреев исключались из казенных школ. Евреи-учителя увольнялись. Евреи — адвокаты, врачи и другие специалисты — могли практиковать лишь в среде еврейских клиентов. Многие еврейские фирмы закрывались. «Арийской» прислуге не разрешалось работать у евреев или жить в их домах. Евреи лишались всех гражданских прав, паспорта у них отбирались. Все мои родные и многие друзья подпадали под действие этих законов; им придется как-то перестраивать свою жизнь. Удастся ли им это?
Снова зазвонил телефон.
— Ну, как? Все еще не было звонка? — спросил нетерпеливый голос Джинестры.
— Нет еще, — ответила я. — Да я уж и не жду, мне теперь все равно. Ты слышала известия?
— Нет. А что такое?
— Новые расистские законы, — сказала я и повесила трубку.
В конце концов Стокгольм позвонил, и это действительно была Нобелевская премия. Секретарь Шведской академии наук прочитал нам по телефону:
«Профессору Энрико Ферми, проживающему в Риме, за идентификацию новых радиоактивных элементов, полученных нейтронной бомбардировкой, и за сделанное в связи с этой работой открытие ядерных реакций под действием медленных нейтронов».
Теперь уже никаких сомнений не было. Энрико была присуждена Нобелевская премия. Четыре года терпеливых исследований, разбитые и уцелевшие трубки с бериллиевым порошком и радоном, бег наперегонки с элементами в руках по всему коридору физического факультета, чтобы успеть зарегистрировать активность на счетчике Гейгера, усилия построить теорию ядерных процессов и бесчисленные испытания для проверки той или иной теории, фонтан с золотыми рыбками и куски парафина — вот что принесло Нобелевскую премию.
Она была присуждена одному Энрико, а не пополам с каким-нибудь другим физиком, как это могло быть. И все-таки я не могла радоваться. Я не знала, смеяться мне или плакать, на что реагировать — на этот телефонный звонок или на сообщения по радио?
Через несколько минут раздался звонок у входной двери. Джинестра, высокая, тоненькая, улыбающаяся своей мягкой, ласковой улыбкой, а за ней целая процессия из двенадцати человек. Все наши друзья, и старые и новые, пришли поздравить Энрико.
— Мы все остаемся ужинать! — не задумываясь, без всяких колебаний заявила Джинестра.
И вот дом, где всего несколько минут назад царила такая унылая тишина, сразу наполнился веселым оживлением, деловитой суматохой и возней. Горничной велели накрыть длинный стол, устроили совет с кухаркой, как бы срочно превратить наш домашний ужин в обильное пиршество; послали за полуфабрикатами; притащили вина для торжественного празднования. Заразившись общим воодушевлением, Джулио пытался привлечь к себе внимание и лез на колени
Отпраздновать Нобелевскую премию придумала Джинестра, ей счастливо пришла в голову блестящая мысль отвлечь этим наше внимание от новых расистских законов.
14 глава
Мы уезжаем
6 декабря 1938 года мы выехали из Рима в Стокгольм с обоими детьми и няней. Мы путешествовали со всеми удобствами, насколько это, конечно, возможно с двумя истомившимися в вагоне ребятами, из которых одной еще только должно было исполниться восемь лет, а другому не исполнилось и трех; их ничем нельзя было занять — ни игрушками, ни книгами.
Если не считать маленького инцидента на германской границе, единственным запомнившимся нам нарушением размеренно-однообразного путешествия в поезде был переезд через суровое Балтийское море и оглушительный грохот и звон посуды, покатившейся со стола в ресторане, когда о паром ударилась громадная волна. О пустяковом происшествии на германской границе, напугавшем нас только на несколько минут, не стоило бы даже и вспоминать, если бы оно не свидетельствовало о том напряженном состоянии, в каком мы находились весь последний месяц в Риме. Мы жили в непрестанном страхе — так оно бывает со всеми, кто собирается бежать из страны, где создалась невыносимая политическая обстановка. Мы боялись, что все наши планы сорвутся, что в самую последнюю минуту нам что-нибудь непременно помешает: какое-нибудь новое правительственное распоряжение, направленное против нас, еще какой-нибудь новый закон — вдруг, например, закроют границу или объявят войну?
Энрико никогда не признавался, что он тоже беспокоился. В нашей семье он всегда был успокаивающей стороной, казалось, он никогда ни о чем не тревожился и ни в чем не сомневался. Когда вышел приказ, по которому всем евреям надлежало сдать паспорта, чтобы в полиции сделали отметку об их национальности, я испугалась. Я была уверена, что в лучшем случае для нас теперь начнется бесконечная волокита, а может случиться и так, что Энрико уедет без меня. Но Энрико был спокоен и уверял, что все кончится хорошо, что с помощью одного влиятельного друга мы преодолеем и это затруднение, как преодолели многие другие. И он, как всегда, оказался прав. Через два дня мне вернули паспорт, и никаких отметок о моей национальности в нем не было.
Однако несмотря на всю его уверенность, несмотря на то, что с самого начала нашего путешествия он без всякой видимой причины много раз повторял, что все обойдется хорошо, только тогда, когда итальянский кордон на Бреннеровском перевале, просмотрев наши паспорта, вернул их без замечаний, у Энрико явно отлегло от души.
Но вот мы подъехали к германской границе, и немецкий офицер явился проверять наши паспорта. Он стоял в коридоре перед дверью нашего купе, холодный и официальный — истинное воплощение всех наших прошлых и настоящих страхов. Он очень долго и внимательно разглядывал наши паспорта и, видимо, был чем-то не удовлетворен. Энрико поднялся со своего места и стоял в коридоре, дожидаясь; его тонкие губы были так плотно сжаты, что их совсем не было видно, они исчезли у него во рту. Секунды тянулись невыносимо медленно. Нелла, всегда чутко воспринимавшая наши настроения забеспокоилась.