Атосса. Император
Шрифт:
Там, на шкуре огромного медведя, окаймленной синим сукном, лежал любимец Адриана, Антиной. Его прекрасная голова покоилась на искусно набитой голове этого зверя, сраженного его повелителем. Правая нога свободно качалась на весу, поддерживаемая согнутой левой, а руки были заняты игрою с молосской собакой императора, которая припала своей умной головой к обнаженной высокой груди юноши и часто порывалась, в знак привязанности, лизать его нежные уста. Но Антиной не допускал ее до этого, он шутя сжимал руками морду собаки или же окутывал ее голову концом белого палия [5] , соскользнувшего с его плеч.
5
Паллий —
Игра эта, по-видимому, нравилась собаке; но, когда Антиной обвил слишком плотно ее голову и собака, напрасно стараясь освободиться от этого покрова, стеснявшего ее дыхание, громко завыла, император изменил позу и бросил недовольный взгляд на своего любимца. Только взгляд, и ни одного слова упрека. Но в ту же минуту выражение глаз Адриана изменилось. Он устремил их на фигуру юноши с любовным вниманием, словно на изысканнейшее произведение искусства, которым никогда нельзя вдоволь налюбоваться.
И в самом деле, бессмертные боги сотворили из тела этого юноши живое изваяние! Необыкновенно нежен и вместе с тем силен был каждый мускул этой шеи, этой груди, этих рук и ног. Никакое человеческое лицо не могло представлять собой более совершенной гармонии.
Антиной заметил, что его повелитель обратил внимание на его игру с собакой. Он оставил животное в покое и обратил взгляд своих больших оживленных глаз к императору.
— Что ты там делаешь? — ласково спросил Адриан.
— Ничего, — отвечал тот.
— Нет человека, не делающего ничего. И если кому-нибудь кажется, будто он достиг полной бездеятельности, то он, по крайней мере, думает о том, что ничем не занят, а думать — это уже много значит.
— Я вовсе не могу думать.
— Каждый может думать, и если ты не думал именно в эту минуту, то все же ты играл.
— Да, с собакой.
При этих словах Антиной отстранил животное и опустил кудрявую голову на ладони.
— Ты устал? — спросил император.
— Да.
— Мы оба спали в эту ночь одинаково мало, и однако же я, который намного старше тебя, чувствую себя бодрее.
— Ты еще вчера говорил, что старые солдаты пригодны к ночной службе лучше молодых.
Император кивнул головой и сказал:
— В твоем возрасте люди, когда они не спят, живут втрое быстрее, чем в моем, а потому вдвое больше нуждаются во сне. Ты вправе быть утомленным. Мы взошли на гору только в три часа пополуночи, но как часто пиры оканчиваются еще позднее!
— Как там вверху было холодно и неприятно!
— Да, но только после восхода солнца.
— Сначала ты этого не замечал, — возразил Антиной, — потому что был занят созерцанием звезд.
— А ты только самим собою. Это правда!
— Я думал также о твоем здоровье, когда похолодало перед выездом Гелия [6] .
— Я должен был дождаться его появления.
— Разве ты и по восходу солнца умеешь узнавать будущее?
6
Гелий, или Гелиос, — бог солнца у древних греков, изображался правящим колесницей, запряженной четверкой.
Адриан с удивлением посмотрел на вопрошавшего и отрицательно покачал головой. Затем он устремил взор на потолок шатра и после длительного молчания заговорил короткими фразами, часто прерывая их паузами:
— День — это сплошь настоящее; будущее же возникает из тьмы. Из земной борозды вырастают злаки; из мрачной тучи изливается дождь, из чрева матери выходят новые поколения; во сне возобновляется свежесть наших членов. А кто может знать, что возникает из темной смерти?
Вслед за тем император некоторое время безмолвствовал, и юноша спросил его:
— Но если солнечный восход не объясняет тебе будущего, то зачем ты так часто прерываешь свой ночной отдых и взбираешься на горы, чтобы наблюдать его?
— Зачем… зачем?.. — медленно отвечал Адриан, задумчиво погладил свою поседевшую бороду и, как бы говоря сам с собою, продолжал: — На этот вопрос разум не дает ответа, уста не находят слов; но если бы и то, и другое было в моем распоряжении, то кто бы из черни мог понять меня? Это лучше всего можно объяснить образами. Всякий, принимающий участие в жизни, есть действующее лицо на мировой сцене. Кто хочет быть высоким в театре, тот надевает котурны [7] , а разве гора не есть высочайший пьедестал, на котором только может покоиться человеческая пята? Гора Казий — это холм, но я стоял на гигантских вершинах и видел под собою облака, словно Юпитер с вершины Олимпа.
7
Котурны — обувь на толстой пробковой подошве, которую носили древнегреческие и римские актеры, чтоб казаться выше и придать себе более внушительный вид.
— Тебе нет надобности всходить ни на какие горы, чтобы чувствовать себя богом! — вскричал Антиной. — Тебя называют «божественный»; ты повелишь — и целый мир должен повиноваться. Правда, на горе человек ближе к небу, чем на равнине, но…
— Но?
— Я не решаюсь высказать мысль, которая мне пришла в голову.
— Говори смело.
— Была одна маленькая девочка. Когда я усаживал ее к себе на плечо, она обычно поднимала руки кверху и кричала: «Какая я большая!» В эту минуту ей казалось, что она выше меня, а все же она была та же малютка Пантея.
— Но ей казалось, что она была большая, и этим решается вопрос, ибо для человека всякий предмет таков, каким он его ощущает. Правда, меня называют «божественным», но я по сто раз в день чувствую ограниченность человеческой силы и человеческой природы, за пределы которых я никак не могу выйти. На вершине какой-нибудь горы я не чувствую этого. Там мне кажется, что я велик, так как ничто на земле, ни вблизи, ни вдали, не возвышается над моей головой. И когда там перед моим взором исчезает ночь, когда лучезарное сияние юного солнца вновь возрождает для меня мир, возвращая моему восприятию все то, что еще недавно было поглощено мраком, тогда глубоким дыханием вздымается грудь и упивается чистым и легким воздухом высей. Лишь там, наверху, в одиноком безмолвии, ничто не напоминает мне о земной суете; там я ощущаю свое единство с великой расстилающейся передо мной природой. Приходят — уходят морские волны; опускаются — поднимаются кроны деревьев в лесу; туманы, пары и облака вздуваются и рассеиваются во все стороны, и там, вверху, я чувствую себя настолько растворившимся в окружающем меня мироздании, что порою мне кажется, будто все оно приводится в движение собственным моим дыханием. Как журавлей и ласточек, так и меня тянет вдаль. И поистине, где же глазу будет дано, хотя бы в намеке, созерцать недостижимую цель, если не на вершине горы? Безграничная даль как будто принимает здесь осязательную форму, и взор как бы прикасается к ее пределам. Расширенным, а не вознесенным чувствую я все свое существо, и исчезает тоска, испытываемая мною, когда я принимаю участие в водовороте жизни или когда государственные заботы требуют моих сил… Но этого, мальчик, ты не понимаешь… Все это — тайны, которыми я не делюсь ни с кем из смертных.