Аты-баты, шли солдаты
Шрифт:
Она вздохнула, отерла слезы, подошла к угрюмо молчавшему племяннику Глебова.
– Дай, Паша, я тебя поцелую. Это ведь твой дядя спас меня тогда.
Павел Глебов вскочил, расцеловался с Валентиной Ивановной, снова сел. Суетливо зашарил по карманам, бормоча:
– Я закурю, закурю, а? Как, артист, на тебя не повлияет, если подымлю тут, а?..
– Кури, Паша, – негромко сказал Мятников. – Если, конечно, хозяюшка наша не против.
Валентина Ивановна молча покивала. И все закурили. Даже Мятников. И долго молчали.
– А письмо, что просили меня отправить,
Прошла к иконе Божьей Матери, что висела в красном углу, достала из-за нее пожелтевший солдатский треугольник.
– Варваре Святкиной, – прочитала она и протянула письмо капитану.
Константин развернул треугольник, а читать не мог: строчки прыгали перед глазами. Отдал Анне:
– Прочитай, Аня.
– «Здравствуй, Варюха моя…» – начала читать Анна.
– Это мама, – зачем-то пояснил Константин. – Мама моя.
– «Пишу тебе, потому что сегодня мне двадцатка стукнула. И такого дня у меня еще не было. Я ведь беспризорничком родился, какие там дни рождения. Шамовки перехватил, морду не набили – уже праздничек. А тут ребята – ну все, Варюха, весь наш боевой взвод – загоношились и гульнули. И так все хорошо было, Варя, весело, дружно. И все речи толкали.
Все больше о том, как после войны жить будем. И еще насчет детей, конечно, разговор был. Ты себя, Варюха, береги, слышишь? Ты же в мамы готовишься. Уж как-нибудь прохарчись маленько. Родишь сына – Костей назови. Мне это имя очень даже нравится. И смотри, Варюха, если не вернусь, расти так его, чтоб человек вышел, а не дешевка какая. Думаю о тебе, денечки наши считаные вспоминаю и целую, как умею. Твой Витька Святкин».
Все молчали. Константин вскочил неожиданно:
– Мне позвонить надо. Домой. Срочно.
– В конторе есть телефон, – сказала Анна. – Я провожу. Извините, мы скоро вернемся.
Было уже довольно поздно, но старик Илья Иванович не спал. Он сидел на кухне и занимался привычным и любимым делом: доставал из коробки свои многочисленные солдатские медали, разглядывал каждую и тихо улыбался, вспоминая что-то, ведомое только ему.
Телефонный звонок раздался, как всегда, неожиданно, да и был неожиданным: громким и длительным. И Илья Иванович торопливо засеменил в большую комнату, где стоял телефон.
– Слушаю, – сказал он, сняв трубку.
Трубка молчала, и старик еще раз сказал: «Слушаю вас». И тогда трубка ответила вдруг:
– Здравствуй, батя.
– Что?.. – недоверчиво переспросил Илья Иванович. – Что вы сказали? Что?..
– Здравствуй, батя, – уже громче и увереннее сказала трубка. – Это я, Константин. Ну как ты там?
Старик хотел ответить, но не мог. Губы задергались, голос больше не слушался его.
– Батя, ты меня слышишь? – уже с беспокойством спросил Константин. – Это я, батя.
– Костя?.. – сдавленно переспросил Илья Иванович. – Это ты, да? Ты это звонишь?
– Я, батя, я.
– А Люба спит. Разбудить?
– Ты мне сейчас нужен, а не Люба, – сказал Константин. – Свинья я у тебя, но ты уж прости меня. Прости, батя.
Илья Иванович молчал. По лицу его вдруг медленно потекли слезы, но он не замечал их и – улыбался.
– Батя, чего замолчал? – встревожился Константин. – Слышишь меня?
– Слышу.
– Скажи Любе, чтоб три билета на Москву заказывала. Три, понял?
Из спальни вышла заспанная Люба. Хотела что-то спросить, зевнула, привычно протянула руку за трубкой, но старик так сердито махнул рукой, что она остановилась в крайнем изумлении.
– Три билета на Москву! – прокричала трубка.
– Три билета, сынок, – громко повторил Илья Иванович. – Три, и все – на Москву!..
Была звездная ночь, и по дороге к памятнику шли Константин и Анна.
– А я никогда не получала писем от папы. Он не писал в ту ночь перед боем, он был с мамой. Это была единственная ночь в их жизни, и поэтому я – Анна Вилленстович, а не Анна Суслина. И ордена у нас нет. Он у бабушки хранится, у папиной мамы. А бабушка мою маму не признала и орден нам не отдала.
– Свинство это, – сказал Константин, больше думая о своем. – По себе знаю.
– В те годы редкая любовь приносила счастье, – тихо продолжала Анна, – но мама всю жизнь считала себя счастливейшей из женщин. Странно, правда?
– Странно, – вздохнул Константин. – А может быть, и нет. Нам трудно судить: у них были другие единицы измерения, и счастья и несчастья. Выше наших.
– Неизмеримо выше, – согласилась Анна.
Некоторое время они шли молча.
– Что-то случилось со мной за эти дни, – наконец сказал он. – Сам не понимаю что, но чувствую. Может быть, потом разберусь, потом пойму.
– Это естественно, Костя.
– Мне не в чем себя упрекнуть, не подумайте, Аня. Живу нормально, как все. Служу честно. Делаю, что положено. Но, может быть, в этом-то все и дело: только, что положено. Не меньше, но и не больше… – Он вдруг замолчал и остановился. И Анна остановилась. Возле обелиска молча стояли люди.
Они узнали их, когда подошли ближе.
Юнессу Хабанееву и профессора Сайко, Леню Лавкина и народного артиста Мятникова, летчика гражданской авиации Тенгиза Кодеридзе и сестер Крынкиных, племянника Глебова и Валентину Ивановну. И молча встали рядом.
И тогда возник последний титр фильма. Нет, не «Конец», потому что не было конца в этой истории. Просто медленно всплыла надпись:
«СТОЯВШИМ НАСМЕРТЬ ВО ИМЯ ЖИЗНИ».
1974
Офицеры
1917 год
…Последние Святки царской России. Уже всем надоела бессмысленная и жестокая война, не прекращается поток беженцев с запада и юга, уже начались очереди, и многие недоедают, но никто пока не знает, что эти Святки – последние, что через два месяца отречется государь и Россия станет республикой. И, может быть, поэтому веселье сегодня такое по-русски бесшабашное и такое по-русски горькое. Даже отчаяние в России пока еще отчаянно веселое.