Аты-баты, шли солдаты
Шрифт:
– Это где – у них?
– На Арбате. Там в переулке дом со львами. Заметный такой дом.
Кузьмич говорил что-то еще, но Алешка уже не слышал. Он смотрел в другую сторону: на расписные саночки с забытым шарфом, который так победно развевался за Любочкиной спиной…
Вечер. Немноголюдные и степенные улицы дворянского центра Москвы стали сегодня оживленными и даже шумными. По ним проносились рублевые извозчики, пятирублевые лихачи, а порою и тройки, спешащие в иные места – к «Яру», в «Стрельну».
– Посторонись!..
– Берегись,
Среди этой праздничной суеты шел усталый Алешка, волоча за собою расписные саночки. Вышел на Арбат. Свернул в переулок и остановился возле дома с двумя каменными львами у подъезда. Вдоль тротуара стояло несколько извозчиков и даже один автомобиль, но в самом доме было тихо.
Алешка втащил саночки по ступеням подъезда, нашел ручку звонка, подергал. Подождал, прислушиваясь, подергал снова, уже понастойчивее.
Дверь открыла заплаканная немолодая горничная:
– Чего тебе?
– Да вот. Санки привез.
– Какие санки, какие?
– Этой… Ну, мамзели вашей. Любочки, что ли. И вот еще. Забыла она.
И достал из-за пазухи аккуратно сложенный шарф. Горничная взяла шарф, всхлипнула:
– Горе-то у нас какое, парень. Отца у нее убили…
Повернулась вдруг и пошла, забыв и про дверь, и про санки. Алешка хозяйственно втащил санки в дом и тихо, без стука, прикрыл дверь.
Спустя четыре года
Ораторы, митинги, атаки, обстрелы, конные лавы, падающие люди, лазареты, облепленные мешочниками поезда, беспризорные дети, расстрелы и виселицы, опустевшие города и обезлюдевшие деревни – так промелькнули четыре года человеческих жизней, которые в Гражданскую войну стоят дешевле патрона. Для любого человека каждый день казался тогда невероятно длинным, как самый последний, и каждый год мелькал, как сон, потому что каждое «сегодня» ощущалось как «вчера», а каждое «вчера» было так похоже на «сегодня».
Худое, с обтянутыми кожей скулами, а потому хмурое лицо – это Алешка вслушивается в хрипатый патетический басок:
– За трудовую сознательность, рабоче-крестьянскую дисциплину и преданность мировой революции, а также за призовую стрельбу и понимание текущего момента наградить комвзвода Алексея Трофимова красными революционными шароварами!..
Алексей вдруг широко улыбнулся, и вся его хмурость тотчас же ушла, а тут еще и гармошка заиграла туш.
В заснеженной Москве было тихо. Спешили куда-то редкие прохожие и еще более редкие сани, стояли за чем-то молчаливые очереди, и никуда не торопились еще более редкие постовые на площадях. Столица казалась вымершей.
И совсем уж вымершими казались ее переулки, притихшие в непролазных сугробах. С забитыми наглухо подъездами, с закрытыми на все цепи и засовы железными воротами дворов, с врезанными в окна жестяными трубами буржуек.
А вот в одном из домов – большом, каменном, с двумя облезлыми львами у подъезда – жизнь все-таки чувствовалась. И в том, что парадная дверь его не была заколочена, и в том, что на стенах возле подъезда, на самих дверях и даже на львах были расклеены многочисленные рукописные объявления:
«Домашние обеды. Французская кухня».
«Сохрани здоровье. Рецепты народной медицины».
«Предсказание судьбы. Гадания по тибетским таблицам».
«Культурный досуг за картами. Винт, вист, преферанс, покер, белот».
«Быв. воспитанница Смольного института дает уроки хороших манер».
«Учу на арфе. Приходить со своим инструментом».
Из подъезда вышла Любочка в наброшенной на плечи шубке. И шубка была иной, и Любочка – похудевшей и повзрослевшей. Она держала в руках подобное прочим рукописное объявление и присматривала местечко, куда бы его приклеить, когда позади раздался хруст снега, и она оглянулась.
Перед нею стоял Алексей. В буденовке и шинели, подпоясанной солдатским ремнем, на котором висели шашка и револьверная кобура. Он смотрел на девушку в старенькой шубке, на облезлых каменных львов у подъезда, опять – на Любочку, веря и не веря собственным глазам.
Любочка презрительно повела плечиком, кое-как прилепила объявление и, не оглядываясь, убежала в подъезд.
Алексей проводил ее ошарашенным взглядом, потом подошел к объявлению и начал внимательно его читать.
«Сегодня имеет быть концерт из произведений Моцарта. Вход за умеренную плату с непременным добровольным пожертвованием одного полена дров с каждой персоны».
В просторной и почти пустой гостиной Любочка расставляла кресла и стулья полукругом перед сдвинутым к стене роялем и тремя пюпитрами. Над роялем висели два увеличенных фотографических портрета: кавалерийского полковника в парадном мундире с многочисленными орденами и пожилой дамы в скромном платье с аккуратным белым воротничком. К углу рамки каждой фотографии была прикреплена узенькая ленточка крепа, а лица на них чем-то напоминали Любочку.
И это было единственным, что уцелело на стенах. Лишь темные прямоугольники невыгоревших обоев указывали на то, что когда-то в этой гостиной висели не только два этих портрета.
Тихо скрипнула дверь в квартиру, но Любочка сразу насторожилась:
– Кто там?
– Это я, Любочка, – ответил женский голос.
В прихожей пожилая няня, которую когда-то Алешка принял за горничную, снимала с плеча сумку. Потом размотала платок, сняла его и тяжелое пальто, присела, стаскивая боты. Из гостиной вышла Любочка. Остановилась в дверях.
– Сегодня имеет быть концерт, няня, – с гордостью сообщила Любочка.
– Что Аркадий Илларионович, поправился? Славу богу!