Авдюшин и Егорычев
Шрифт:
Он вышел в коридор, посмотрелся в большое зеркало. Лицо у него было нехорошего цвета, как у всех долго лежавших в постели. Встретил сестру Клаву, обнял ее: «Клавочка!» Она глянула ему в глаза, усмехнулась: «Поправился?» – и привычно, мягко оттолкнула его.
Нет, не пустили его в отпуск. Он вместе с командой ехал в часть, лежал на полке, подложив вещмешок под голову, курил госпитальный табак и, смутно улыбаясь, вспоминал медсестру Клаву, которая была не очень строга к нему, и жену Клаву («отвык я от нее»), и совсем отдаленно – Музыкантова, Мылова, сосновые шумящие леса.
Но
2
Погас свет, и бабушка, старенькая, до этого молчавшая чуть ли не неделю кряду, вдруг сказала:
– Вот придет Гитлер, посадит, и будем вот так-то во мраке сидеть.
– Где ты только такого наслушалась? – возмутился Алеша. – Не придет он сюда, не бойся.
Бабушка ничего не ответила, опять замолчала.
Свет, правда, реже, но гаснул и до войны. Однако тогда было проще – посмотришь в окно: темно везде, ничего не сделаешь, надо ждать, а если у других горит, значит, дело в пробках. А сейчас затемнение – ничего не узнаешь. В полном мраке лежит поселок, ни огонька, лишь изредка где-нибудь щель света – плохо завесились, – к ним бегут, стучат. Поселок маленький, отдаленный, воздушных налетов («Слава богу, тьфу-тьфу-тьфу!» – сказала однажды бабушка) не было, но порядок есть порядок.
Алеша взял лампу и спустился вниз: под лестницей, у выхода на улицу был групповой щиток – пробки. Собственно, пробок самих не было, их давно порастаскали, и вместо них в патрон нужно было вставлять проволочную спиральку – «жучка». Однажды Алеша вставлял «жучка» карандашом, и его здорово ударило – он не знал, что графит прекрасно проводит электричество. Теперь у него была заготовлена специальная палочка.
Так и есть, в их патроне не было спиральки. Он свернул проволочку, сунул в патрон, поправил палочкой: заискрило – значит, все нормально, ток есть.
Он задул лампу и вернулся домой. Прошел к себе – с тех пор как отца взяли в армию, у Алеши была маленькая комнатка, где он занимался.
Громко постучали во входную дверь.
– Кого? – испуганно спросила мать.
– Егорычева Алексея Петровича. – Детский голос заставил вздрогнуть.
– Нет его, нету, – быстро-быстро заговорила мать, – иди-иди, я сама не приму.
Алеша открыл дверь.
– Я здесь, мама.
Он знал этого мальчишку. Его мать работала в поселковом Совете, а он помогал ей разносить повестки, его почти все знали в поселке.
Алеша взял повестку – на послезавтра его вызывали в город, в военкомат.
– Ну, давай распишусь, – сказал он, – где тут? Мальчишка ушел. Мать заплакала.
– Ну, чего ты? – Он положил руку ей на плечо. – Ведь еще не с вещами. На медкомиссию.
Бабушка пошевелила губами:
– Отца забрали, хватит уж… – И опять замолчала.
Алеша постучал в соседнюю квартиру, к Пашке Замкову.
– Получил?
– Ага. Шепотом:
– Как тетя Шура?
– Мать держится.
– В школу завтра пойдем?
– Не стоит.
Они учились вместе в десятом классе. Но у них в поселке была только семилетка, и они ходили в
Они предпочитали ходить пешком, на лыжах ходили только после метели – школа находилась посреди поселка, и идти на лыжах по шумной, почти городской улице было нелепо, равно как и тащить лыжи на плечах. Когда была особенно плохая погода, они вообще не ходили в школу – ничего! Можно было бы, конечно, устроиться жить там, в поселке имени Чапаева, но это было очень неудобно – и с жильем и с карточками, – как ни ряди, дома лучше. Как-то обнаружился один случай сыпного тифа у них в поселке, был объявлен карантин, и они жили в школе несколько дней, это было на редкость скверно.
В единственном их десятом классе было шестеро ребят, остальные девчонки.
Военкомат был набит битком, негде было не только присесть – не к чему было прислониться. Они ждали с Пашкой с самого утра, измученные, голодные, а очередь все не подходила. Было жарко – раздевалки не было, маленький дощатый райвоенкомат не был приспособлен к таким наплывам – ведь собирались ребята со всего района. И никто не задавал другому одного из главных вопросов, звучащего в эшелонах, госпиталях, пересыльных пунктах:.
– Ты с какого года?
Шел призыв. Все были одного года рождения.
Но как они отличались друг от друга! Одни плечистые, рослые, другие плюгавые, слабенькие, одни хохочущие, другие грустные, одни испуганные, другие отважные. И все-таки все они были похожи друг на друга.
Это было одно поколение.
Посреди зала стоял табурет, на него садились один за другим, по очереди. Толстая нарумяненная парикмахерша в белом халате мигом снимала машинкой густые, почти мальчишеские волосы. Неостригшихся не пропускали на медкомиссию.
Одни ребята опускались на табурет печально, пригорюнившись, другие с лихостью, махнув рукой – «эх, пропадай, моя головушка!»
Это была не просто стрижка в гигиенических целях – в этом было нечто символическое, бесповоротное.
И время от времени, довольно часто, уборщица сметала в общий огромный ком эти волосы – мягкие и жесткие, кудрявые и прямые, русые, черные, рыжие.
– Куда только их денут? – полюбопытствовал кто-то.
– Сапоги валять будут! – ответила парикмахерша лениво.
Все засмеялись.
Давно уже опустили маскировочные шторы и зажгли свет, военкомат заметно опустел, и парикмахерша, решительно сунув в чемоданчик машинку, заявила:
– Все! Больше не могу! Говорили, что меньше будет. Мне завтра с утра на работу…
Теперь стали пускать на комиссию прямо так, с шевелюрой. Алеша с Пашкой переглянулись, и Пашка подмигнул. Не то чтобы это их очень утешило, но все-таки приятно.
Наконец одними из последних вызвали и их. Алеша неуверенно разделся в углу и, ежась, мучительно стыдясь своей наготы и худобы и завидуя плотному Пашке, прикрывшись, подошел сначала к главному столу, а потом пошел вдоль длинной стены, и его по ходу взвешивали, измеряли рост, проверяли слух и зрение. Впереди него через все эти процедуры проходил Пашка, сзади еще какой-то парень – четко, размеренно.