Август
Шрифт:
— Знаю, что нетяжело, мне поесть хочется, — сказала мать. — Дай сюда эту малину.
— Тяжело, — сказал мальчик. — Не дам.
Рукава были коротки. Рубашка на нём была своя, но рукава этой рубашки были короткие, и обожжённые руки неистово чесались. А красные штаны были не его, были Сурикины, штаны не доходили даже до щиколоток, и сразу делалось понятно, что это не его, чужие штаны… А кто-то из младших нацепил комсомольский значок на его рубашку. Лошадь толкнула головой мальчика, и мальчик пошёл. Впереди мальчик, за ним лошадь, на лошади — мать с широко расставленными ногами.
— Твой брат-журналист приехал, — очень радостно и очень громко сказала вдруг мать. — Твой журналист-брат приехал из Еревана, сидит на станции и ждёт, когда ему его Араик приведёт лошадь.
Она, значит, увидела с лошади тех двоих, тех, что лежали на камнях, потому и говорила так
— Ещё громче, — прошептал мальчик. — Можешь ещё громче кричать…
— Что, милый? — сказала мать.
Они показались, и то, что должно было случиться, случилось: опустив в воду белые, незагорелые ноги, с летней ленивой грустью смотрела поверх своих коленей женщина, и мальчик стоял перед ней в этих красных штанах, и рукава у его рубашки были короткие, и, прежде чем показались девочки, мальчик оглох; одна из девочек лежала на животе, другая лежала, положив голову ей на спину, и смотрела через тёмные очки на небо; женщина слабо шевельнула губами, мальчик оглянулся — мать тоже шевелила губами; мать улыбнулась, девочка в тёмных очках присела, другая посмотрела через плечо, и эта, другая, тоже была в очках, и та, что села, обхватив руками колени, смотрела на мальчика; а другая, что лежала, то ли на мальчика смотрела, то ли дремала, мальчик видел только большие тёмные очки; та, что сидела, махнула рукой и снова обхватила колени, рот матери шевелился, мать что-то говорила, и женщина мягко кивала — да-да-да, мать, значит, что-то говорила… та, что сидела, посмотрела на мальчика сквозь тёмные стёкла и снова махнула рукой, и казалось, всё это уже когда-то было, потом она задержала руку в воздухе и резко хлопнула себя по бедру.
Это они привели сюда слепня — он, мать и их лошадь. Стояла тишина, над речкой и над травами летала бабочка, ямка на лодыжке у матери медленно заполнялась, и вены у неё на ноге были тёмно-синие. Эти девочки и эта женщина были такие прекрасные, такие прекрасные, что дух перехватывало, а слепень кусал их, и ребята из-за деревьев смотрели на них, а от лошади шёл тяжёлый дух, и штаны на мальчике были красные и короткие, и это они привели сюда с собой слепня.
Мальчик проглотил слюну и увидел, что прислонил ведро к женщине, что его запястье красное, а рука грязная. А ноги женщины были белые-белые, и женщина мягко отталкивала от себя ведро. А он не убирал ведро. Женщина показывала рукой в сторону, на девочек показывала.
Женщина показывала на девочек, но мальчик и без этого уже знал, что должен отнести малину им, только мальчику трудно было приблизиться к ним, потому что они были очень хороши. Они были очень хороши, а мальчик был очень плох. Та, что сидела, легко и гибко поднялась ему навстречу, и стало видно, что она совсем ещё девочка, подросток. Она была совсем ещё девочка, стояла на гладком камне, а сестра её лежала тут же рядом, и всё это было красиво, настолько, что можно было задохнуться. Девочка пошла ему навстречу — оттого, что сам он замешкался, «и всё из-за меня», она подошла, пошуршала возле мальчика и снова отошла, и ведро уже было у неё в руках, и ведро было тяжёлое, «и всё из-за меня», и то, что она была слабая, — это тоже было очень красиво.
Девочка опустилась на колени рядом с сестрой, мальчик видел стрелку её спины и впадину на спине, мальчик всё ещё чувствовал шелест её шагов, тёмную линию её бюстгальтера, гладкий живот и шелест солнца, всё это приближалось, приближалось к нему — голова у мальчика закружилась. Они не были виноваты, что были голые и шелестели, они и должны были быть такими, но мальчик не должен был всего этого видеть, его не должно было здесь быть, нет, не должно было быть. Мальчик был здесь, потому что здесь было ведро, зелёное ведро было грязное, руки у мальчика были грязные, штаны не закрывали щиколоток, а малина сверху была вся помятая. Мальчик мысленно двинулся было к ведру, чтобы отодвинуть, чтобы отбросить прочь листья лопуха, но движение мальчика было до того неуклюже, мальчик замер на месте, и то, как он замер, было тоже неуклюже. Ножик, привязанный к поясу за верёвку, скользнул вниз. И, как буковое дерево, так вот и мальчик замер внутри себя и целый час ждал — упадёт нож или не упадёт. Нож, привязанный к поясу за верёвку, скользнул вниз, закачался у мальчика между ног, и мальчик окаменел. Им всё стало понятно — у мальчика нет карманов, карманов нет, потому что брюки на нём не свои, брюки на нём детские.
Но должно было, когда-нибудь непременно должно было быть так — мальчик с шумом должен был сбежать со взгорка, и девочки должны были лежать вот так же, среди бормотания речки, а мальчик должен был быть причёсанным, в синих отутюженных брюках, и матери рядом не должно было быть. Мальчик не должен был быть косым, и ведро должно было быть чистым, и всё это должно было случиться неожиданно, и руки у мальчика не должны были быть красными.
Девочка притворно нахмурилась и притворно погрозила ему пальцем, а другая, положив голову на руки, как спящий котёнок, улыбалась уголками рта, и мальчик был влюблён в них обеих, но сейчас он ещё больше влюбился в лежащую — ту, что почесала ногу об ногу и что улыбалась уголками рта, как спящий котёнок, и в ту, другую, тоже, которая притворно нахмурилась и притворно погрозила пальцем, — в неё мальчик влюбился потому, что она нагнулась к сестре, потому что бросила ромашку в воду и нагнулась, дунула на камень, а в камне была ямка, и она снова дунула в ямку, и почистила руками ямку, и снова дунула, другая лежала, положив голову на руки, и, как котёнок, улыбалась уголками рта. Склонившись над ведром, первая девочка осторожно, кончиками пальцев приоткрыла ту, нетронутую, малину под лопухом и мягким полуоборотом обратила своё лицо к мальчику… и её полуоткрытый рот, гибкая шея и то, что было прикрыто бюстгальтером… И было так стыдно, что хотелось заплакать, было стыдно оттого, что на ней уже есть бюстгальтер и под мышками тёмные волосы… Мальчику хотелось плакать, до того это было красиво, но всё равно мальчик был влюблён в другую, ту, которая улыбалась, которая медленно протянула руку, нашла ведро, взяла одну ягодку и медленно отвела руку и всё это время была похожа на спящего котёнка. И мальчик не смог сказать, что их малина — да-да — та, что под лопухом, что вся малина в ведре принадлежит им и что за раздавленную малину и листья лопуха мальчик просит у них прощения; мальчик не смог подойти, взять листья лопуха и вместе с раздавленной малиной выбросить их вон, но мальчик, наверное, уже всё сказал, потому что та, первая, девочка пригоршней брала малину, ссыпала её в углубление в камне, одну ягодку бросала в рот, ягодка была вкусная, она взглядывала на мальчика и снова бросала ягодку в рот…
Девочка что-то сказала.
— Потеряется, — повторила девочка, и мальчик проглотил слюну.
— Не мои брюки, — сказал мальчик.
— Потеряется ведь нож, — сказала девочка.
Нож болтался на верёвке.
— Нож — мой, — сказал мальчик.
— А что же не твоё? — С полуоткрытым ртом девочка, казалось, ждала ответа и вдруг повернулась, кинула куда-то ягоду и позвала: — Эй ты, чудовище, иди к нам, иди есть малину!
Ягода упала на широкое, очень широкое чьё-то бедро возле камня, и девочка горячо и глухо засмеялась. Бедро шевельнулось, сомкнулось с другим бедром, и два бедра вместе были совсем уже необъятно широкие — возле камня медленно, мягко и тяжело приподнялась и села какая-то женщина. «Бегемот», — прыснули девочки. Женщина, тоже в тёмных очках, поглядела на них и стала зевать, широко, мягко, со вкусом, и первая девочка расхохоталась и сказала:
— Дорогая тётя чудовище, иди есть с нами малину.
— Эй, — рассердилась мать девочек, — как со старшими разговариваешь?
— А она всё равно ничего не слышала, она зевала, — рассмеялась девочка, и взгляд её упал на мальчика, и она спросила его: — Правда? — и была очень хороша в эту минуту, но всё равно мальчик был влюблён в другую, ту, которая протягивала руку, съедала ягодку, съедала так незаметно, что, казалось, и не съедала, потому что уголки рта её непрерывно улыбались, да, а сестру её мальчик любил за то, что она никак не обзывала ту, в которую был влюблён мальчик. Никак не обзывала и не била по руке.
Та, другая, женщина потянулась возле камня, опёрлась о землю, сжалась, сделалась как месиво, потом выпрямилась, встала. От бедра до бедра она была ужас какая широкая, и трусы купальника просто лопались на ней. И хотя она уже шла к ним, мягко и тяжело ступая, но, казалось, это ещё не окончательная её форма и она должна ещё видоизмениться. А она шла к ним по валуну, и гладкий валун был безучастен к её тяжести, облечённой в громадную рыхлую форму. Красно-чёрная бабочка опустилась на валун, медленно захлопала крыльями, потом улетела, почти из-под её ног. Её бедро было такое толстое, казалось, назло мальчику. От бедра до бедра она была невыносимо широкая, и было до смерти оскорбительно, когда её ляжки, соединившись, возникли почти перед самым лицом мальчика и живот её заколыхался перед его лицом. Она погладила мальчика по голове, а лицо мальчика было на уровне её бёдер, и вот это-то и было оскорбительным до смерти. Женщина села, выпростала из-под себя одну ногу, сказала: «В чём дело?» — и мальчик наконец перевёл дыхание.