Автобиография. Автонекролог
Шрифт:
Окончил я срок в 1943 году, и как безупречно проведший все время без всяких нареканий и нарушений лагерного режима я был отпущен и полтора года работал в экспедиции того же самого Норильского комбината. Мне повезло сделать некоторые открытия: я открыл большое месторождение железа на Нижней Тунгуске при помощи магнитометрической съемки. И тогда я попросил — как в благодарность — отпустить меня в армию.
Начальство долго ломалось, колебалось, но потом отпустили все-таки. Я поехал добровольцем на фронт и попал сначала в лагерь «Неремушка», откуда нас, срочно обучив в течение 7 дней держать винтовку, ходить в строю и отдавать честь, отправили на фронт в сидячем вагоне. Было очень холодно, голодно, очень тяжело. Но когда мы доехали до Брест-Литовска, опять судьба вмешалась: наш эшелон, который шел первым, завернули на одну станцию назад (уж не знаю, где она была) и там стали обучать зенитной артиллерии.
Это было уже в Германии. И тут я сделал действительно проступок, который вполне объясним. У немцев почти в каждом доме были очень вкусные банки с маринованными вишнями, и в то время, когда наша автомобильная колонна шла на марше и останавливалась, солдаты бегали искать эти вишни. Побежал и я. А в это время колонна тронулась, и я оказался один посреди Германии, правда, с карабином и гранатой в кармане. Три дня я ходил и искал свою часть. Убедившись, что я ее не найду, я примкнул к той самой артиллерии, которой я был обучен — к зенитной. Меня приняли, допросили, выяснили, что я ничего дурного не сделал, немцев не обидел (да и не мог их обидеть, их не было там — они все убежали). И в этой части — полк 1386 31-й дивизии Резерва Главного командования — я закончил войну, являясь участником штурма Берлина.
К сожалению, я попал не в самую лучшую из батарей. Командир этой батареи старший лейтенант Финкельштейн невзлюбил меня и поэтому лишал всех наград и поощрений. И даже когда под городом Тойпицем я поднял батарею по тревоге, чтобы отразить немецкую контратаку, был сделан вид, что я тут ни при чем и контратаки никакой не было, и за это я не получил ни малейшей награды. Но когда война кончилась и понадобилось описать боевой опыт дивизии, который было поручено написать нашей бригаде из десяти-двенадцати толковых и грамотных офицеров, сержантов и рядовых, командование дивизии нашло только меня. И я это сочинение написал, за что получил в виде награды чистое, свежее обмундирование: гимнастерку и шаровары, а также освобождение от нарядов и работ до демобилизации, которая должна была быть через 2 недели.
После этого я вернулся в Ленинград, пришел с удовольствием по знакомым улицам домой, встретил свою мать, которая обняла меня, расцеловала и очень приветствовала. Мы с ней всю ночь проговорили, потом я пошел в университет, где декан исторического факультета Мавродин встретил меня также ласково и приветливо, называл «Лёва» и разрешил мне на выбор: или поступить на очный, или на заочный, или сдать экстерном экзамены за 4-й и 5-й курс. Я выбрал последнее и за один месяц сдал все экзамены (поскольку я и в лагере занимался, ну и подготовка у меня была хорошая — историю я знал), сдал кандидатский минимум по французскому языку и по марксизму (так сказать, по истории философии). Сдал вступительные экзамены в аспирантуру Института востоковедения, где меня сразу же приняли, и я начал заниматься дальше, поехал в экспедицию с профессором Артамоновым.
Но когда я вернулся, то узнал, что в это время мамины стихи не понравились товарищу Жданову и Иосифу Виссарионовичу Сталину тоже, и маму выгнали из Союза, и начались опять черные дни. Прежде чем начальство спохватилось и выгнало меня, я быстро сдал английский язык и специальность (целиком и полностью), причем английский язык на «четверку», а специальность — на «пятерку», и представил кандидатскую диссертацию. Но защитить ее уже мне не разрешили. Меня выгнали из Института востоковедения с мотивировкой: «за несоответствие филологической подготовки избранной специальности», хотя я сдал и персидский язык тоже. Но несоответствие действительно было — требовалось два языка, а я сдал пять. Но тем не менее меня выгнали, и я оказался опять без хлеба, без всякой помощи, без зарплаты. На мое счастье, меня взяли на работу библиотекарем в сумасшедший дом на 5-й линии в больницу Балинского.
Я там проработал полгода, и после этого, согласно советским законам, я должен был представить характеристику с последнего места работы. А там, т. к. я показал свою работу очень хорошо, то мне и выдали вполне приличную характеристику. И я обратился к ректору нашего университета профессору Вознесенскому, который, ознакомившись со всем этим делом, разрешил мне защищать кандидатскую диссертацию.
Есть мне было нечего, поэтому я нанялся в экспедицию на Алтай с профессором Руденко. И пока рецензенты читали мою работу (а они читали ее сверхдолго!), я заработал там какие-то деньги, вернулся и узнал, что мою работу не хотят ставить на защиту. Прошло некоторое время —
После этого встал вопрос, чтобы мне устроиться на работу, и меня приняли, правда, с большой неохотой, в Музей этнографии народов СССР на Инженерной улице в качестве научного сотрудника. Но я еще пока не получил решения ВАКа. Так я его и не дождался, потому что осенью того же 49-го года меня арестовали снова, почему-то привезли из Ленинграда в Москву, в Лефортово, и следователь майор Бурдин два месяца меня допрашивал и выяснил: а) что я недостаточно хорошо знаю марксизм, для того чтобы его оспаривать, второе — что я не сделал ничего плохого — такого, за что меня можно было преследовать, третье — что у меня нет никаких поводов для осуждения, и, в-четвертых, он сказал: «Ну и нравы у вас там!» После чего его сменили, дали мне других следователей, которые составили протоколы без моего участия и передали опять-таки на Особое совещание, которое мне на этот раз дало уже 10 лет. Прокурор, к которому меня возили на Лубянку из Лефортова, объяснил мне, сжалившись над моим недоумением: «Вы опасны, потому что вы грамотны». Я до сих пор не могу понять, почему кандидат исторических наук должен быть безграмотен? После этого я был отправлен сначала в Караганду, оттуда наш лагерь перевели в Междуреченск, который мы и построили, потом в Омск, где в свое время сидел Достоевский.
Я все время занимался, так как мне удалось получить инвалидность. Я действительно себя очень плохо и слабо чувствовал, и врачи сделали меня инвалидом, и я работал библиотекарем, а попутно я занимался, писал очень много (написал историю хунну по тем материалам, которые мне прислали, и половину истории древних тюрок, недописанную на воле, тоже по тем данным и книгам, которые мне прислали и которые были в библиотеке).
В 56-м году, после XX съезда, о котором я вспоминаю с великой благодарностью, приехала комиссия, которая обследовала всех заключенных (кто за что сидит), и комиссия единогласно вынесла мне «освобождение с полной реабилитацией». Этому помогло то, что профессор Артамонов, профессор Окладников, академик Струве, академик Конрад написали по поводу меня положительные характеристики.
Когда я вернулся, то тут для меня был большой сюрприз и такая неожиданность, которую я и представить себе не мог. Мама моя, о встрече с которой я мечтал весь срок, изменилась настолько, что я ее с трудом узнал. Изменилась она и физиогномически, и психологически, и по отношению ко мне. Она встретила меня очень холодно. Она отправила меня в Ленинград, а сама осталась в Москве, чтобы, очевидно, не прописывать меня. Но меня, правда, прописали сослуживцы, а потом, когда она наконец вернулась, то прописала и она. Я приписываю это изменение влиянию ее окружения, которое создалось за время моего отсутствия, а именно ее новым знакомым и друзьям: Зильберману, Ардову и его семье, Эмме Григорьевне Герштейн, писателю Липкину и многим другим, имена которых я даже теперь не вспомню, но которые ко мне, конечно, положительно не относились.
Когда я вернулся назад, то я долгое время просто не мог понять, какие же у меня отношения с матерью? И когда она приехала и узнала, что я все-таки прописан и встал на очередь на получение квартиры, она устроила мне жуткий скандал: «Как ты смел прописаться?!» Причем мотивов этому не было никаких, она их просто не приводила. Но если бы я не прописался, то, естественно, меня могли бы выслать из Ленинграда как не прописанного. Но тут ей кто-то объяснил, что прописать меня все-таки надо, и через некоторое время я поступил на работу в Эрмитаж, куда меня принял профессор Артамонов, но тоже, видимо, преодолевая очень большое сопротивление.