Автономное плавание
Шрифт:
– Нет, у меня после этого было столько других, куда более серьезных обид, так что ту я совсем забыл и, наверное, ни разу не вспомнил бы, если бы не встретил вас.
– А все-таки вспомнили?
– Вспомнил, - честно признался Стрешнев. - И обнаружил, что, в общем-то, я на вас совсем не сержусь.
– Спасибо. А я вот все еще чувствую себя виноватым перед вами. За это время я многое передумал, многое пересмотрел, по-моему, даже изменился. Надеюсь, к лучшему. И у меня к вам, Матвей Николаевич, будет такая просьба: не говорите никому о той истории. Дело прошлое, а, как гласит пословица, кто старое помянет - тому глаз вон. Обещаете?
– Николай Федорович, за кого вы меня принимаете? - с упреком спросил Стрешнев.
– Ну, извините. И спасибо. Я надеюсь, что теперь мы будем дружить и между собой, и семьями.
"Вряд ли", - подумал Стрешнев, вспомнив, что жена Дубровского так бесстыдно оклеветала
– Не так просто опомниться после такого подзатыльника, какой я тогда получил, - сказал Дубровский.
– До сих пор переживаете?
– Нет, подзатыльник этот я давно переварил. Стукнули меня тогда, в общем-то, за дело, я не обижаюсь. Хуже, когда тебе медленно выламывают руки, - Дубровский встал и заходил по комнате. - Вот это, брат, пострашней.
– Видимо, я не совсем понимаю, о чем вы говорите. Кто вам выламывает руки?
– Хорошо, с вами-то я могу быть откровенным. Так вот, после того как меня сняли со старпомов и списали на берег, я многое передумал. Впрочем, об этом я уже говорил. И я честно решил исправиться, как говорят, искупить свою вину. Я старался. Изо всех сил. И еще надеялся, что мне разрешат вернуться на лодку... Я не скажу, что моих стараний не замечали. Замечали, иногда даже отмечали в приказах. Один раз сам командующий флотом благодарность отвалил. Но на мою просьбу перевести на лодку ответил отказом. "Поработай еще год на берегу, а там посмотрим", - сказал он. Сменились командующие, а кадровики до сих пор обещают. А зачем обещают? Я ведь и сам понимаю, что на лодку меня сейчас не назначат. И правильно сделают. Потому что я уже почти все забыл за это время. Да и лодки теперь не те, которые я знал.
Дубровский опять сел, широко расставив ноги, носком ботинка пнул под стол отставшую от подметки грязь. Стрешнев подумал, что Дубровский изменился даже в своих манерах. Раньше он умел держать себя с тем неуловимым изяществом, которое всегда отличало корабельных офицеров. "Скис он тут", заключил Стрешнев.
– А все-таки я не понял, кто вам выламывает руки. Дубровский вынул помятую пачку сигарет, закурил и, пустив в потолок несколько колечек дыма, сказал:
– Для того чтобы понять другого, надо хотя бы мысленно поставить себя на его место. Нет, я не хочу вас упрекать, я просто хочу, чтобы вы постарались меня понять. Я, например, не считаю себя завистливым человеком, а вот увидел вас на пирсе - и мне опять стало обидно. Когда вы, едва вылупившись из курсантской форменки, пришли к нам на лодку, я был уже капитан-лейтенантом. И сейчас тоже капитан-лейтенант, а вы меня обскакали в звании и в должности. И дело тут не в честолюбии, а в том, что во мне, может быть, погиб талант. Талант подводника. Вы можете это понять?
– Стараюсь.
– И за это спасибо. А вот другие даже не стараются понять. А между тем меня сейчас тянет в море, я с болью провожаю каждый уходящий в море корабль, мне ненавистны мои сегодняшние обязанности: завези уголь, обеспечь жильем, проложи дорогу, найди продавщицу в магазин или заведующую вот этим ковчегом. Я понимаю, это нужно, кто-то и этим должен заниматься, но я же моряк! Понимаете: мо-ряк!
– Да, это я понимаю. И сочувствую вам. Но что можно сделать?
– А ничего не надо делать. Все уже произошло само собой. Я уже "плюсквамперфектум" - давно прошедшее. Я это знаю. И, откровенно говоря, в душе уже смирился, что к морю мне путь закрыт. Служба у меня отнюдь не романтическая. Поэтому я работаю, а точнее - вкалываю.
– Я слышал о вас здесь хорошие отзывы.
– Да? Возможно. Наверное, Кравчук вам сказал. Он добрый и тоже мне сочувствует. Однако начальство несколько иного мнения о моей деятельности. В прошлом месяце представляли к очередному воинскому званию, так представление вернули. Нарушений действительно много, хотя матросы приходят более грамотные. Специальность они осваивают быстрее, а вот на дисциплине их образованность что-то не так благотворно сказывается. Рассуждают много. Погодите, и вы еще наплачетесь с этими эрудитами. Ты ему - слово, а он тебе - десять. И упаси бог задеть его самолюбие! Он и начальству пожалуется, а то еще и в газету напишет. Нет, согласитесь, раньше матрос был куда более послушным.
– Ну, с этим я никак не могу согласиться.
– Согласитесь, - убежденно сказал Дубровский. - Жизнь заставит.
– А мне ваши рассуждения, извините, кажутся нелепыми.
– Любопытно послушать: что вы сами об этом думаете.
– Извольте. Мое мнение диаметрально противоположно вашему.
– Даже так? А конкретнее?
– Хорошо, я начну с конкретного примера. Только не обижайтесь. Откровенность за откровенность... Вот я слышал, как вы распекали матроса Баринова. Отбросим в сторону даже то обстоятельство, что вы разговаривали с ним непозволительно грубым тоном. Но вы ведь были неправы по существу. Баринов-то действительно не виноват в том, что Иванов завалился на койку в ботинках. Более того, Баринов предупреждал лейтенанта, наверное, даже в деликатной форме, мол, раздевшись, он лучше отдохнет. Виноват Иванов, его и надо было отчитать. Разумеется, наедине. А вы и его начали распекать при Баринове. Кстати, у матроса хватило такта уйти под предлогом. Как вы думаете: помог ваш разнос укреплению дисциплины или повредил? По-моему, вы лишь озлобили обоих.
– Что же я с ними должен был целоваться? - усмехнулся Дубровский. - Ну, допустим, Баринова я зря отругал. А Иванов?
– Весь вопрос в том, что и как ему надо было сказать. Вот я сейчас вспомнил, как однажды мне в училище сделал замечание начальник строевого отдела. Нам, курсантам, разрешали тогда носить короткую прическу. Не знаю уж, кем это было установлено, но длина волос не должна была превышать толщины двух пальцев... У меня тогда умерла мать, я себя основательно запустил, возможно, командир роты не хотел мне лишний раз делать замечание. А начальник строевого отдела, наверное, не знал о моем горе. Осматривая строй, он увидел мои длинные волосы. Заметьте, он не сделал мне замечание в строю, а лишь после, отозвав в сторонку, спросил: "Товарищ курсант, вы не находите, что у вас слишком толстые пальцы?" Причем спросил весело, с этакой лукавинкой в глазах. И знаете, мне стало стыдно, я тут же побежал в парикмахерскую. Более того, я как бы стряхнул с себя оцепенение, которое охватило меня после смерти матери... К чему я это рассказываю? Недавно мы встречались с однокашниками по училищу, вспоминали. И вот что любопытно: фамилии некоторых преподавателей мы уже забыли, а вот начальника строевого отдела помним все по имени и отчеству: капитан первого ранга Борис Михайлович Сластников. Заметьте, это при его-то должности, которая считается самой "собачьей", как и должность старпома на корабле...
– Ну, я не знаю, за что вы его так любили, этого Сластникова. - сказал Дубровский. - Может быть, его метода загадывать шарады так понравилась?
– Нет, не в этом дело. Борис Михайлович был самым строгим и требовательным офицером в училище, он не оставлял без внимания ни один проступок. Но он был всегда справедлив, а главное - мы всегда ощущали в нем уважение к каждому из нас, к нашему достоинству. Вот вы утверждаете, что образование чуть ли не портит людей, они, видите ли, начинают рассуждать, позволяют обо всем иметь собственное мнение. Но ведь это же хорошо, что они рассуждают, а не слепо подчиняются! Ведь и в Уставе записано, что дисциплина у нас основана на сознании каждым военнослужащим своего воинского долга.
– А я-то думал, что вы мне преподнесете что-нибудь свеженькое, - опять усмехнулся Дубровский. - А вы повторяете старые, да еще и уставные истины.
– Иногда и старые истины неплохо вспомнить. Так вот, эта старая истина сегодня несет в себе - не удивляйтесь - несколько иное содержание. Ибо образованный человек, приходящий сегодня на военную службу, не только сознает необходимость этой службы. Он еще и оценивает свое место и свою ответственность, личную ответственность за судьбу Отечества. У него обострено чувство собственного достоинства. Вот тут-то и возникает противоречие: с одной стороны, вот это обостренное чувство, а с другой сама атмосфера воинской службы, в которой человек несколько нивелируется, потому что всех, независимо от индивидуальных склонностей и талантов, мы заставляем и шагать в строю, и стрелять, и чистить на камбузе картошку, и драить медяшку, ко всем предъявляем абсолютно одинаковые требования. А тут еще приходит агитатор и устраивает громкую читку газет, хотя матросы раньше этого агитатора газеты прочитали. Потом мы строем ведем их в кино, на старый фильм, который они смотрели еще на "гражданке" два года назад. И тут подходит к старшине или к лейтенанту матрос Иванов, который увлекается молекулярной физикой, или матрос Петров, который пишет стихи, и просит разрешения остаться в казарме, чтобы в тишине заняться любимым делом. Но старшина не разрешает, хотя и знает, что Иванов увлекается молекулярной физикой. Старшина рассуждает примерно так: отпустишь Иванова, попросится Петров. А потом заглянет в казарму начальство, спросит, почему люди без дела болтаются, тому же старшине и попадет. Потому что начальник не будет вникать в тонкости, он знает одно: раз по распорядку дня полагается экипажу быть в кино, значит все должны быть в кино. Начальник рассуждает примерно так: там старшина, он проследит за людьми. А оставь Петрова с Ивановым без догляда, неизвестно, чем они займутся, вдруг начнут "соображать на троих"? К сожалению, многие будут рассуждать именно так. Потому что так им, видите ли, спокойнее.