Автопортрет: Роман моей жизни
Шрифт:
Войнович Владимову
Дорогой Жора!
Извини, что отвечаю не сразу. Я некоторое время не был дома, а, вернувшись, с удивлением обнаружил твое письмо.
Начну со снятой мною подписи. Я давно уже пришел к решению (от которого, впрочем, иногда отступаю) не подписывать коллективных писем (кроме поздравительных и некрологов), потому что редко бывают такие, с которыми я целиком согласен. В данном случае я готов был бы отступить от этого принципа, если бы это могло иметь практические последствия, но на них, кажется, никто не рассчитывал. Кроме того, если даже исключить одну из причин моего отказа от подписи, остается другая, существенная. Твоя аналогия не кажется мне справедливой, потому что разгром «Нового мира» был наступлением тоталитарной власти на последний островок нашей общей свободы. Если бы в СССР существовали независимые органы печати, то снятие с поста главного редактора партийного журнала я бы тоже считал внутренним делом партии. Что касается НТС, то я с этой организацией никогда не сотрудничал, в дела ее не посвящен, и мое решение означает не согласие с ними, а только нейтралитет.
Для меня редактор Владимов и писатель Владимов не одно и то же. К писателю Владимову я всегда относился хорошо, твои книги и сейчас
О том, что ты не хотел меня печатать, мне недавно сказал Поповский, а задолго до него другие люди. Если это было не так, ты мог бы легко развеять мои сомнения, хотя бы просто обратившись ко мне, как к одному из возможных авторов.
Письмо Поповского меня нисколько не удивило. В эмиграции вообще есть много литераторов, которые с необъяснимым злорадством начинают хоронить своего коллегу, как только им покажется, что он исчерпался и исписался и вообще не выдержал тяжести свалившихся на него испытаний. Мне такая формула поведения кажется крайне чуждой. Мне кажется, что писателю, потерявшемуся на чужбине, следует если не помочь, то, по крайней мере, посочувствовать. Мнение же «вашингтонского начальства» меня и вовсе не интересует, поскольку никакого начальства у меня попросту нет. Вопреки ходячему утверждению, что здесь на гонорары жить невозможно, я живу именно на них и ни от кого не завишу.
Что же касается твоего отношения к своим бывшим друзьям, оно меня, правду сказать, много раз удивляло. Я готов сделать очередной шаг к примирению, но как долго оно продлится, это сейчас, как и в прошлом, будет зависеть только от тебя.
Уже заканчивая это письмо, я узнал, что умерла Елена Юльевна. [4] Я всегда относился к ней с большим уважением и сейчас глубоко сочувствую тебе и Наташе.
Я понимаю, что положение твое сейчас весьма осложнилось, но надеюсь, что ты из него как-нибудь выберешься.
Искренне желаю тебе добра.
4
Теща Владимова. – В.В.
Войнович Максимову.
Дорогой Володя!
Извини, что поздно отвечаю. Я тут приболел, попал в больницу и письмо твое прочел только по возвращении.
«Тему Владимова» я считаю в данный момент исчерпанной и возвращаться к ней не буду. По поводу же второй части твоего письма сообщаю, что я с Р. Орловой и ее мужем практически ни в каких отношениях не нахожусь и никаких «Володькиных писем» ни с ней и, насколько мне помнится, ни с кем другим не обсуждал. Володькой я тебя не называл никогда даже мысленно. Я вообще никого не называю ни володьками, ни петьками, ни митьками, нет такой привычки. Но, если уж речь зашла о твоих письмах, я, честно сказать, далеко не всегда с ними согласен. Я думаю, что и ты не всегда со мною согласен. Ничего оскорбительного в этом, по-моему, нет. На твои литературные и иные заслуги я никогда не покушался, а к тебе лично отношусь дружески.
С чем и остаюсь,
Предсмертная слава Владимова
После этой переписки мы долго не общались. Я знал, что Владимовы живут в своем Нидерхаузене. Как и на что они жили, не знаю. Наталья время от времени писала какие-то статьи и рецензии для радио «Свобода» и газеты «Русская мысль». На те копейки, которые ей там платили, жить, конечно, было нельзя, я думаю, они получали социальное пособие. Отношений у нас практически не было никаких. У других с ними тоже. Насколько я понимал, они перессорились со всеми, кроме, может быть, Максимова, но тут равноценной дружбы быть не могло, а зависимость от Максимова была делом унизительным. Время от времени Наташа, не помню уже с чем, звонила мне, называла меня на «вы» и по имени-отчеству, хотя раньше наши отношения были более фамильярными. Потом до меня доносились слухи, что она продолжает утверждать, что я про нее распространяю слухи, будто она в цирке ходила по проволоке.
Не помню уже в каком году мы вместе оказались в Вене на международной литературной конференции, где из русских кроме меня были Довлатов, Лимонов и чета Владимовых. В один из дней нам предложили автобусную экскурсию. Входя в автобус, я не заметил сидевших на переднем сиденье Владимовых и двинулся в сторону последних рядов, когда услышал сзади укоряющую реплику:
– А Владимир Николаевич нас таки не замечает.
Я вернулся, взял Наташу за руку и потащил к выходу. Она не сопротивлялась, и Жора не возражал. Мы вышли из автобуса, и я сказал:
– Наташа, я тебя очень прошу запомнить. Я никогда никому про тебя не говорю, что ты ходила по проволоке или делала еще что-нибудь. Никогда не говорю про тебя ничего плохого. Ты мне веришь?
– Да, Владимир Николаевич, верю, – сказала она смиренно, как осознавший свою вину ребенок.
После этого наши отношения более или менее наладились. Году уже, может быть, в 1990-м в Баварской академии возникла очередная идея пригласить русских писателей. По предложению местных славистов был приглашен Сорокин. По моему предложению – Владимов и Юрий Мамлеев. Владимов, изголодавшийся по человеческому вниманию, был огорчен только тем, что слависты позвали в ресторан Сорокина, а его игнорировали. Но его с Наташей и Мамлеева мы с Ирой пригласили домой, и все было хорошо. К моему шестидесятилетию радио «Свобода» подготовило специальную передачу, в которой участвовал и очень тепло говоривший обо мне Владимов. Последний раз мы виделись уже после смерти Наташи на презентации владимовского четырехтомника, изданного стараниями «нового русского», бывшего учителя литературы Гольдмана. Он оказался давним поклонником Владимова, и не только издал четырехтомник, но устроил пышную презентацию, заплатил Владимову гонорар и оплатил приезд. Честное слово, я был искренне рад этому. Под конец жизни Владимов вкусил немного славы на родине. Он одну за другой получил несколько литературных премий. Букеровскую премию дважды: за лучшую книгу года («Генерал и его армия») и за лучшую книгу десятилетия (за нее же) и был, кажется, уже последним лауреатом премии имени Сахарова. Все-таки самое последнее время мы не общались, и о его смерти я узнал из газет.
Вскоре после смерти Жоры закончил свой путь и его издатель. В Москве у светофора средь бела дня к его машине подъехал мотоциклист и положил на крышу взрывное устройство. Оно сработало немедленно, убив Гольдмана и оторвав голову мотоциклисту. Так, очевидно, было задумано. Заказчики не любят оставлять в живых исполнителей.
Лев Копелев
С нашими эмигрантами у меня в основном не заладилось. Незадолго до меня приехал в Германию Лев Копелев со своей женой Раисой Орловой. Именно он, Лев Зиновьевич, которого все звали просто Лева, был человеком, наблюдая которого я пришел к выводу, подтвержденному затем и другими примерами, что можно иметь большую голову с соответственно (очевидно) крупным мозгом, большие способности к усвоению знаний и при этом быть неумным, поверхностным, не способным мыслить самостоятельно человеком. Лева прошел через все соблазны и обольщения своего времени. В молодости был активным большевиком и, по его собственному признанию, сталинцем. В конце войны был арестован, провел в лагерях и в описанной Солженицыным шарашке лет, кажется, десять, сталинцем быть перестал, но ленинцем – остался. То есть продолжал верить в Ленина, в Маркса, в их учение, искренне поддерживал всяких западных левых и даже написал книгу с вызывающе глупым названием: «Сердце всегда слева». Еще в конце шестидесятых годов говорил, что хотел бы быть разведчиком. Бомбардировал ЦК КПСС письмами, в которых утверждал, что наша антизападная пропаганда ведется неправильно, и предлагал свои варианты. В диссидентство тоже вступил, критикуя власть слева, обвиняя ее в том, что она наносит вред делу коммунизма. Он хорошо говорил по-немецки (и неплохо еще на многих языках), был очень общителен. Со всеми доступными ему видными немцами бежал немедленно знакомиться, брататься, братание переводил в дружбу. Сначала, когда он был коммунистом, его друзьями были восточногерманские писатели: Бертольт Брехт, Анна Зегерс, Криста Вольф. Их сочинения он противопоставлял западной литературе. Став диссидентом, еще в Москве он сошелся с приезжавшим в СССР Генрихом Бёллем и многими дипломатами, общался с бывшим канцлером Вилли Брандтом. Он появился в Германии как один из самых главных борцов за права человека (кем он на самом деле не был) и как самый крупный русский писатель и властитель дум (кем он не был тем более). Он отрастил бороду под Толстого, ходил с большой суковатой палкой и, по мнению многих, производил впечатление библейского пророка. Его сравнивали с еврейским философом Мартином Бубером. С апломбом произносил он речи, состоявшие из одних общих мест, повторения несобственных мыслей и тем самым производил впечатление на романтически восторженных немцев. Будучи неумным человеком, он не мог реалистично оценивать факты советской истории и, утверждая, что культура в СССР всегда высоко уважалась, приводил в пример 1937 год, когда, по его словам, несмотря на сталинские репрессии, страна широко отмечала столетие со дня смерти Пушкина. Просидев много лет в сталинских лагерях, мог бы дойти хотя бы до понимания примитивных приемов советской власти и сталинской пропаганды. Они отмечали разные годовщины или достижения с целью отвлечь внимание мировой общественности от того, что творилось в Советском Союзе. О современной русской литературе он говорил немцам, что для нее сейчас особых трудностей не существует, писать можно практически все, что хочешь. Его иногда спрашивали, почему же преследовали Войновича. Он отвечал: потому что у Войновича одиозное имя. Он утверждал, что лучшие писатели остались в России. Его спрашивали удивленно: «А как же вы?» – «А я, – говорил он, – вообще не писатель». У доверчивых немцев складывалась картина, по которой уровень писателей в эмиграции невысок. Лучший из них сам Копелев, но и он не писатель, а что же говорить об остальных! Я к Копелеву относился дружелюбно, но иронично, никаких его утверждений всерьез не принимал. Писаний тоже. Но, к моему удивлению, его книга воспоминаний «Хранить вечно» оказалась очень неплохо написанной.
Казак предложил мне принять участие в книге, посвященной семидесятилетию Копелева, то есть создать такой коллективный панегирик. Я уклонился.
Москва 2042
Этот роман «Москва 2042» я задумал еще задолго до эмиграции, в Советском Союзе. Мне было интересно предположить, что случится со страной в обозримом и не очень обозримом будущем. Я уже писал, что, когда уезжал, говорил друзьям:
– Через 5 лет в стране начнутся радикальные перемены.
– Да какие перемены, – возражали они, – как это может быть?
– Сейчас в Политбюро в основном старые люди, – объяснял я им, – но придут помоложе и начнут что-то менять.
– Кто придет? – говорил мне Бен Сарнов. – Ты же видишь, они набирают еще более старых.
Действительно, Брежнев взял на пост председателя Совета министров Николая Тихонова, который был даже немного старше его.
– Но это же противоестественно, – убеждал я друзей. – Это все скоро рухнет.
Я видел, что посты советников и другие должности занимают новые, более разумные люди, и понимал, что грядет смена поколений. Те, кто сегодня пребывает в роли советников и референтов при большом начальстве, сами займут руководящие должности.
Но что будет с Советским Союзом, если этого не произойдет? И я задумал такой роман и даже начал рассказывать знакомым, как это может быть. Я помню, мы с Виктором Некрасовым сидели дома у моей любимой редакторши Анны Самойловны Берзер, и я им рассказывал о Сим Симыче Карнавалове, о том, как он въезжает в Москву будущего на белом коне. И они очень смеялись. Кстати, потом, когда я роман написал, они оба обиделись на меня за Сим Симыча. Некрасов в Париже держался со мной, как ни разу до того, сурово:
– Ну, как же так можно?
– Вика, – сказал я ему, – ты смеялся, когда я вам рассказывал свой замысел, ты сам мне рассказывал разные смешные вещи о Солженицыне. Почему смеяться между собой можно, а в романе нельзя?
После двух рюмок он стал к вымыслу моему снисходительней.
Идею романа я привез из Москвы. Но к работе приступил в 1982 году.
Сначала будущий роман назвал «Москва 2032», отсчитав 50 лет от 82-го года. Число 2032 было еще для меня заманчиво, потому что в том году мне исполнилось бы 100 лет, если бы я дожил. Но потом мне показалось, что я дал слишком небольшой срок, и прибавил 10 лет. Кроме того, повествование ведется от первого лица, как будто от меня, и я решил подальше отодвинуть этот персонаж от собственной биографии.