Аввакум
Шрифт:
По рекам водою, по рекам и льдом. Лучшей дороги все равно не сыщешь.
С дощаника – на сани и снова неведомо куда.
Светлый, заново поставленный тын, темные обветшалые избы, темная, одиноко торчащая в пустом небе маковка деревянной церкви. Енисейский острог. До Якутского, может, и поближе, чем до Москвы, но дорога все равно длиннее: что ни верста – страх Божий: то зверь рычит, то разбойник свистит, а страшнее зверя и разбойника сама дебрь неезженая, нехоженая.
К съезжей избе Аввакум подкатил не в добрый час.
– Погоди, Петрович! Убьют, имени не спрося.
– Марковна! – только и сказал; из саней вон, через грызущихся – на высокое место, с крестом над головою. Драка подзатихла, клубок тел распался на две своры ворчащих, хлюпающих разбитыми носами.
И тотчас опять напружинились, ощерились.
К съезжей избе, выступая, шел высокий, круглолицый, как кот, с невинными голубыми глазами, – видно, сам воевода. Нес он себя, как носят кувшин, налитый с верхом, и всякому было видно, чем налит сей кувшин – одною только властью. Упаси Боже толкнуть сей сосуд! Пролитые капли зашипят и запузырятся, как вода в огне.
Поднялся на крыльцо.
– Ишь, смелый поп!
Прошел мимо, в избу. Аввакум перекрестился и – следом.
В просторной палате с пищалями в руках сидели по лавкам стрельцы. За столом в богатой шубе – вроде бы тоже воевода, когда б не бегущие от встречного взгляда глаза – насмерть запуган.
Аввакум в замешательстве прикидывал, кто же тут главный: сидящий или только что вошедший.
– Пошто гостя не встречаешь? – спросил тот, что с незабудками во взоре. – Чай, поп! Редкий человек в нашей берлоге.
Сидевший вскочил было, но тотчас сел и, глядя в пол, сказал, вздыхаючи на каждом слове:
– За что, Афанасий Филиппыч, людей моих в кровь мордуешь?
– Впрок.
– Статочное ли дело людей впрок бить? Иных до смерти задели.
– А это чтоб живые не сумлевались. Ты про гостя-то опять позабыл!
– Я не гость, – сказал Аввакум, – не своей волей на Лену послан, в Якутский острог. Укажите, будьте милостивы, где стать, когда дале ехать?
– Знаю о тебе, – сказал человек с невинными глазами. – Ты – мой.
– Как – твой?
– Испужал? – засмеялся дружески, совсем не страшно. – Меня все тут боятся. Вон гляди – сами с ружьями сидят, а под каждым лужа… Мой ты, протопоп Аввакум! Зря Никону-патриарху досаждал. Ох, зря! Со мной пойдешь.
Аввакум шагнул к столу:
– Да кто ж тут воевода? Куда это мне идти, с кем?
– С Афанасием Филиппычем! – Сидящий за столом в шубу свою чуть не с головою ушел. – Я приехал на смену Афанасию Филиппычу и на тебя, Аввакум, указ привез.
– В Дауры, протопоп, пойдем! – сказал голубоглазый. – Не хуже, чай, Якутска.
– Да когда ж?
– Зима минет, реки вскроются… Покуда живи в свое удовольствие. – Пошел к двери, но остановился. – Через протопопа забыл, зачем пришел. А пришел я сказать, чтоб твои люди, воевода, как мои на улицу-то выйдут, тотчас бы по домам хоронились. Чтоб будто и духу вашего тут нет! Вот уйду с протопопом в Дауры, тогда и властвуйте.
Ушел, дверью не хлопнув, спокойно, улыбнувшись.
– Кто же это? – спросил Аввакум в крайнем изумлении.
– Пашков, – ответили ему. – Афанасий Филиппыч Пашков.
Воеводой в Енисейске был теперь стольник Иван Павлович Акинфов. Сидел он на своем воеводстве затая дыхание, ибо прежний воевода Пашков оставался в городе. Не потому был силен Афанасий Филиппыч, что правил Енисейском пять лет, и не потому, что собирал в поход на Дауры полк и людей у него было не сотня, как у воеводы, а пять сотен. Норов был силою Афанасия Филиппыча. Сомнений не ведал, ни в чем себя и никогда не покорил, ни в каком зле не раскаялся, добро впереди воли и службы не пускал. Коли делалось доброе, так и ладно, да на службе его место не первое, добро оно обхаживает да поглаживает. Службе же всегда недосуг: коли на дороге лес – лес руби, коли изба – вали избу.
Земля кругом на тысячи верст – звериное царство: лес, горы, болота. Люди ликом хуже идолов, живут – как трава растет. Богов из чурок стругают. И потому Афанасий Филиппыч почитал себя для всех этих чужеродных людишек самим Господом. Вслух про то не говорил, но про себя знал, кто он есть и для них, неумытых, да и для своих, тоже ведь дикари дикарями.
Однако и у бури есть дом родной, где она, мрак и погибель, дите желанное и жалеемое.
Перед супругою Феклой Симеоновной Афанасий Филиппыч тишал, ища себе нежности и голубиного покоя. Фекла Симеоновна любила поискать вошек в голове Афанасия Филиппыча, а он, сидя перед нею на низкой скамеечке, расшивал серебряными и золотыми нитями доброй величины пелену, пообещав ее Богу в час редкого для себя угрызения совести и раскаянья. Женская сия работа, кропотливее которой и придумать нельзя, была ему не казнью, а потаенной жемчужной радостью.
Впрочем, Афанасий Филиппыч мог тотчас отложить иглу и пойти глядеть, как отсыпают батогов дюжие его работнички.
Новому воеводе Пашков дыхнуть не давал. Отбирал для своего похода оружие, припасы, вновь прибывших людей, перехватывал почту, опасаясь на себя доноса.
Предстояло дело нешуточное: идти на реку Амур в Дауры, ставить не токмо крепости, но саму государеву власть.
Афанасий Филиппыч никогда еще на царской службе не сплошал и теперь, получив во власть удел, у которого край там, где край самой земли, опростоволоситься не собирался.
Для устройства правильной русской жизни без попов обойтись было нельзя, но как раз попов-то Афанасий Филиппыч милостью не жаловал. Попы слишком много знают: обиженные к попам льнут, как тели к коровам. И обидчики тоже у них исповедуются. Одним словом, поп для покорителя просторов и народов – помеха. Обойтись же без такой помехи нельзя. Язычников крестить нужно.
Протопоп Аввакум Пашкову с первого погляда пришелся по душе. Ростом. Для дальнего похода люди нужны здоровее здоровых. И вид чтобы тоже был – иноверцам на страх.