Аввакум
Шрифт:
Лазорев отрезал малый лепесток для пробы. Сало было отменное. Пожалел, что хлеба нет, да и о воде надо было подумать.
Погладил коня. Коню тоже пора было подкормиться.
Лес давно уже стал неуютным, под ногами прелые листья, ни травинки, ни цветочка. А то вдруг крапива – стеной.
Конь почуял беспокойство нового своего хозяина и стал тянуть его все влево, влево. Лазорев понял, что конь взялся его вести, и приотпустил узду.
Еще при солнце вышли к озеру. Другого берега и не видать. На озере островки.
Лазорев стреножил коня, снял с него сумку, запалил костерок. Набрал воды в ендову – и на огонь. В воду сальца осьмушку, крапивных листов, заячьей капустки. Вот и уха!
Пора и о ночлеге было подумать. Спать возле озера сыровато. Набрал сушняку, заодно дубину выломал: всего оружия – нож. Покончил с делами, сел у воды, засмотрелся.
Белые лилии, цапли в камышах, покой.
И пошла вдруг жизнь перед глазами, картинка за картинкой. Первый бой, первый убитый, поход в Истамбул за жизнью неугодного царю человека, соляной бунт… Сек плетьми, волочил в тюрьму, вез на казнь. И наконец, чума.
Поплыла земля перед глазами, согнуло вдруг Лазорева в три погибели, да и вывернуло. Вся служба его, вся жизнь – одна блевотина.
Отполз Лазорев к костру, навалился грудью на сумку с чужим, с награбленным добришком и забылся.
Плохо ему было очень. Пробуждался в ознобе.
Конь к нему подходил.
А потом сам дьявол: сидел черный, глаза без зрачков зеленые, блевотину его лакал.
– Подавиться тебе жизнью моей! – сказал ему Лазорев и глаза закрыл.
А потом пришли дьяволята, потащили в ад. Лазорев не противился. В глаза било ярым огнем, но огонь тотчас кутался в густом облаке пара.
«В виде бани ад-то у них», – подумал Лазорев, покорный судьбе.
И может быть, из-за того, что покорился, стало его баюкать и покачивать. И долго, сладко баюкало и покачивало…
«Господи! Может, я в дите обернулся?» – подумал Лазорев, и тоненькая надежда на добрую, на новую, с детства начатую жизнь пробудилась в нем несообразно и нелепо.
Наконец он открыл глаза. Перед ним на стуле с высокой спинкой сидел мальчик. Белоголовый, синеглазый, серьезный. Он увидел, что Лазорев открыл глаза, радостно ударил в ладоши, соскочил со стула, подошел к изголовью и поцеловал Лазорева в щеку. Губы были легкие, теплые.
– Ты – это я? – спросил Лазорев, все еще не отойдя от наваждения.
Мальчик что-то залепетал непонятное и убежал.
Лазорев повел глазами кругом. Просторная, на века сложенная изба. Да не изба – хоромы. Тесаные бревна в обхват, дубовые. Печь большая, но не русская, не такая.
Стол длинный, дубовый. Лавок нет. Высокие стулья вокруг стола.
Лазорев потрогал лоб. Холодный.
Попробовал привстать. Голова не закружилась.
И тут в горницу вошла женщина. Простоволосая, волосы белые, с золотинкой, как сноп соломы. Глаза синие. Лицо чистое. Улыбнулась. Поправила ему подушку и, что-то весело говоря, принесла питье. Он выпил: вроде бы на бруснике настояно. Женщина о чем-то спросила его. Он улыбнулся, потому что не понимал.
Закрываясь одеялом, сел.
– Одежду бы мне, – провел рукою по груди.
Она замахала руками. Ушла и тотчас вернулась с деревянной чашкой и куском хлеба. Подстелила кусок холстины, чтоб не закапал постель, принесла белый круг от кадушки.
На этом столе, сидя в постели, Лазорев поел впервые за болезнь. Пока он ел, пришел мальчик, и с ним девочка, чуть его постарше, такая же белая и синеглазая.
Похлебка была гороховая, очень вкусная. И хлеб вкусный, не наш, но душистый, воздушный.
– Спасибо, – сказал Лазорев, возвращая пустую миску. – Одежду бы мне.
Женщина кивнула, подала штаны и малиновый кафтан.
– Нет! – засмеялся Лазорев. – Мое принеси! Другое.
Женщина опять поняла, принесла драгунский кафтан, вычищенный, выглаженный.
Лазорев оделся. Встал. Его шатнуло. Женщина, вернувшаяся в комнату, шагнула было к нему, но он засмеялся. Пошел сам, держась ближе к печи. И очень удивился, когда увидел, что со стороны топки это целое помещение, с огромным, висящим на цепях котлом! Дымоход прямой. Небо видно.
Сходив в отхожее место, Лазорев поднялся на пригорок. Кругом вода. Остров зеленый, кудрявый.
«Вот и жить бы тут, никому не мешая», – подумал Лазорев.
Мальчишечка взбежал к нему на пригорок, взял за руку, стал показывать на острова, называя странные, нерусские названия.
Рука у мальчика была ласковая, маленькая. Лазорева вдруг переполнила нежность к этому чужому доброму ребенку. Он поднял его на руки. И мальчик просиял, как солнышко, и потрогал его за усы.
– Где твой отец? – спросил Лазорев. – Батя? Папа?
Мальчик пальцем сделал круг возле шеи и поднял палец вверх.
– Повесили, что ли?
Лазорев спустился с холма.
Женщина стояла на крыльце.
– Где твой муж? – спросил он ее. – Его отец? Папа?
– Нет, – сказала женщина. Она выучила это его слово.
Лазорев разделся, лег, заснул. Всего на час какой-то, но проснулся здоровым. Женщина сидела и смотрела ему в лицо, как утром мальчик.
– Раса! – Она приложила ладонь к груди своей.
– Андрей, – сказал он.
– Андрис! – воскликнула она.
– Раса, – сказал он.
Женщина показала на девочку:
– Раса.
– Еще Раса? Вот так штука. А тебя как зовут? – спросил он мальчика.
– Миколаюс.
– Николка, значит!
– Николка! – звонко повторил мальчик.
Женщина взяла Лазорева за руку и повела на скотный двор. У нее было три коровы, два теленка. Три свиньи, лошадь, его – вторая.