Аввакум
Шрифт:
Угу-гу-гу-у-у-у! – гулял в вершинах весенний сильный ветер.
Енафа мимо давешних своих следов побежала обратно.
– Настя! Настя!
Настя шла ей навстречу.
– Ты что?
– Откликнулась!
– Кто?
– Весна!
Настена засмеялась:
– Я же говорила, что разбужу тебя.
– Пошли! Скорее, скорее! Домой хочу! В баню хочу!
– По Савве, что ли, соскучилась?
– По Савве.
И, уже не слыша сестру, – чуть не бегом. Останавливалась, поджидала тяжелую теперь на ногу Настену и
Братья-молчуны, в белых рубашках, намытые, расчесанные, сидели за столом с Малахом.
– А Савва где?
– В бане, – сказал Малах. – Всех намыл. Теперь сам парится.
Енафа сняла с полки над порогом веник и выскочила за дверь. Раздевалась в предбаннике как угорелая, руки и ноги дрожали, и сама вся трепетала. Дернула дверь в баню – не поддается. Еще дернула – никак! Чуть не заплакала, но дверь распахнулась.
– Это я, Савва! Это я пришла, спинку тебе потереть.
– А я уж и заждался, – подхватил ее, унес в банное, духмяное, пахнущее летом тепло.
Чем ближе дело шло к весне, к пахоте, тем скареднее заглядывала едокам в рот бесстыдница Настена.
Братья поправлялись худо. Савва выносил их на солнышко, усаживал на завалинке. Они, как малые дети, радовались свету, птицам, летевшим на гнездовья, оттаявшей земле.
Емеля был хмур, за столом молчал. Поевши, уходил в сарай чистить стойло, готовить упряжь, соху, телегу. Савву он к своему делу не допускал, и тот, чтоб не сидеть сложа руки, резал из липы узорчатые наличники, новые ворота поставил.
Енафа все хозяйство взвалила на себя, но сестрица только фыркала да морду воротила.
Малах поглядывал, помалкивал.
Ждал, что само собой житье утрясется.
Савву недовольство Настены и Емели мало трогало. Он себя нахлебником не считал. Как жить дальше, не загадывал, но знал – хлеб и соль, придет время, отработает. К тому же и деньги у него были. На весенней ярмарке, чтобы утереть Емеле и слюни и сопли, купил лошадь, трехлетку. Купил и Малаху поклонился: принимай, тестюшка, подарочек. Малах даже расплакался: совестно ему было за Настену. Такая легкая девка, и на тебе – злыдня злыдней.
Однако пришла пора сеять.
Тут Настена и высказалась:
– Батюшка сам пожелал, чтоб мы с Емелюшкой жили в его дому. Старую избу Емелину спалить пришлось из-за чумы. Землю свою мы с батюшковой соединили, чтоб сподручнее было, а вы-то и явились, как галки. У нас, покуда дите не родилось, три рта, а у вас пять… Мы с Емелюшкой решили землю снова разделить надвое, а чтоб справедливо было, пусть и Емелино поле – пополам, и батюшкино тоже пополам.
Земля Емелина была много хуже Малаховой. Малах от гнева рот открывает, а слова сказать не может – вот наглая дочь! Но Савва засмеялся и сказал Малаху:
– Бог с ними! Вижу, извелась Настена, в рот нам заглядывая. Ты, батюшка, однако, сердца на нее не держи. Делиться
Перепугалась невестка, язык прикусила, взгляды свои умерила: Савва – колодезник, ворожбу знает.
Землю поделили, однако. А тут Емелю монастырские люди в извоз забрали. Пахотой не отговоришься, на три дня прогон, земля еще и не провеялась как следует после снега и дождей.
Малаху тоже занедужилось, переживал-таки Настенину склоку.
Савва же, соскучившись по работе, вышел в поле. За первые два дня вспахал и засеял целиком Емелино поле, а на третий день принялся пахать Малахову земельку, и опять же не деля на ихнее и на свое. Осталось вспахать не больше трети. А уж и сам в поту, и лошадка. И кончить охота.
Стал распрягать, чтоб попаслась лошадь на молодой травке. Смотрит, Емеля скачет охляп. Обрадовался:
– Вот и перемена подоспела!
А сам узел на вожже растягивает, затянул сильно. Сунул кнут за пояс, чтоб не мешал.
– Как съездил, Емеля? – спрашивает, а сам все с вожжой возится. – Я распрягу, а ты, коли не устал с дороги, попаши.
Поднял голову, а Емеля вот он, с лошади слез, подходит почему-то крадучись, правую руку за спиной держит.
– Что там у тебя? – улыбается Савва.
– А вот что! – закричал Емеля и огрел свояка по голове колом.
Рухнул Савва на колени да и завалился на бок, кол от удара – надвое. Но Емелю это только распалило. Поднял ту половину, у которой конец заострен, встал над Саввой да и приметился в горло.
– Я тебе покажу, как землю воровать!
Ох, если б не присловье это!
Через туманы докатилась до Саввы угроза, выхватил из-за пояса кнутовище и, когда огромный Емеля согнулся, чтоб вонзить короткое свое оружие в упавшего, Савва ткнул кнутовищем снизу, целя в глаз.
И попал!
Катался Емеля по земле, выл, как волк, а Савва все встать не мог, чтоб себя спасти, чтоб врагу своему помочь.
Емеля все же первым в себя пришел, навалился на Савву, может, и задушил бы, да Малах с Енафою вовремя поспели. Растащили мужиков. Оба в крови, в земле, оба стонут, хрипят. Связал Малах обоих и, дождавшись ночи, привез на телеге домой, семейству на радость.
Тут Настена от страха рожать взялась. Ничего, родила.
Обедали.
За столом сидели по чину: Малах, немые братья, Савва, по другую сторону стола – Емеля, Енафа, Настена, Саввин сын Агнец.
Тишина стояла, как на кладбище. У Емели глаз перевязан, у Саввы – голова.
По случаю грянувшей вдруг жары рамы с бычьими пузырями выставили, и в комнате порхал, как бабочка, горько-радостный запах цветущей черемухи. Черемуха цвести припозднилась, но взялась дружно. У Рыженькой весь подол черемуховый.