Аввакум
Шрифт:
Послам улыбались, как самым дорогим родственникам. От посольского двора до двора гетманского ехали и шли садом улыбок. Гетман был на ногах, сразу заговорил о деле. Простая искренняя речь его взывала к пониманию.
– Бог мне судья, – сказал Богдан, – уверяю, ни я, ни кто другой из живущих в Малой России от высокой руки царского величества не отступен. Нижайше просим вас, послов, донесите до царского величества наше моление: пусть великий государь не верит обличениям, какие возводят на меня и на Войско Запорожское коварные люди. Мы прибрали к себе в товарищество шведа и Ракоци, не известив о том государя, из страха, ибо ляхи задают фантазии великие. Под клятвой утверждают, что царское величество нас отдал им.
То
– Думаем, швед мирному договору будет рад, – подумав, взвешивая слова, продолжал гетман, – а если не захочет мириться, найдем на него в свое время иной способ. Каждый день молюсь, чтоб дошла моя молитва до Бога, а от Бога до царя Алексея Михайловича. Всеми потугами, с обеих сторон – и со стороны царского величества, и со стороны короля Карла – нужно бить ляхов, искоренить их до конца, не дать соединиться с другими государствами. Дело давно начато, и пора его кончить. Нам известно доподлинно: ляхи избрали государя на корону словом, но делом они не допустят православного до своего престола.
У Бутурлина была заготовлена речь в ином духе. Боясь отсебятины, он стал говорить по писаному:
– В 1655 году ходил ты, гетман, на ляхов вместе с боярином Василием Васильевичем Бутурлиным. Пришли вы под первый город Гусятин. Боярского полка люди начали к нему приступать, взошли на стены, а ты, гетман, велел русские полки от города отбивать, и многих ратников твои казаки посекли, а по тем, что были на стенах, ты велел из пушек палить. Боярин послал спросить тебя, что это значит? Ты же отвечал, что гусятинцы прислали к тебе бить челом, что сдадутся. Под Львовом ты, гетман, промысла никакого чинить не дал, а взял с города пятьдесят тысяч червонцев. То прошлое, только и нынешние дела не лучше. Польская шляхта государю присягнула, и государь дал ей жалованные грамоты на имения, чтоб жить всем безопасно. А твой полковник Нечай разоряет поместья, шляхту гонит, даже крестьян побивает и от пашни отлучил. Этот Нечай произвел в крае такой голод, что люди не только мертвечину и всякую нечистоту, но и человеческое мясо едят. Из-за Нечаева разора полякам поддаться под царскую руку стало опасно. Стольнику Кикину ты говорил, если великий государь с польским королем и помирится, то ты в согласии с поляками никогда не будешь – либо их разоришь, либо сам пропадешь. Выходит, что в словах твоих, гетман, нет постоянства. Под Гусятином ты просил боярина Василия Васильевича: пусть поддаются не только поляки, но и татары и жиды – всех надо принять, теснить их ни в чем не годится. Теперь поляки сами желают быть под царской рукой, и ты этому противник. Скажи, какое тебе приобретение, если от казацкого гонения и тесноты поляки уйдут под шведского короля или под Ракоци?
Хмельницкий в ответ стал плести слова пустые:
– Под Гусятином мы не ляхов берегли, а православных христиан. Со Львова что взято, то роздано бедным людям.
– В том ли дело, гетман?! – не удержался от горького восклицания Федор Васильевич.
Но Хмельницкий принялся отнекиваться от старого с таким жаром, что говорить про новые дела у него уже духа не осталось, одно словечко только и обронил:
– Ивану Нечаю я отправил листы, чтобы шляхте кривд никаких не чинили.
Гетману было чего прятать в оболочку слов, душу этих слов он отдал в заклад, который ни за какое золото назад не возвращают. Оттого все, кто заложил душу слова – за славу ли, за червонцы, – совершают все свои тайнодействия бессловесно и безмолвно, под страхом неизбежной кары и ради одобрения невидимой, никогда никем не названной братии. Помня о безымянных, не посмел гроза Хмель взять с боя Львов, много чего не посмел. Был ли он, православный мусульманин, еще и святым отцом иезуитом, о том одни иезуиты знают в точности, но Львова не взял, польские города воевать не решился и русским ратям не позволил. Знал гетман: соединись он теперь с Московским царем одной ратной силой – Польша рассыплется в прах. Но желал Хмельницкий гибели Речи Посполитой только на словах. Сияние польской короны на голове Московского царя было ему ужасно! Кому он будет нужен, гетман казачьего войска, без войны? Хана крымского без казаков укротят раз и навсегда. А не будет крымской напасти, зачем напасть казачья? Казакам, чтобы жить, нужен по крайней мере враг. И Хмельницкий находил врагов для всех своих союзников.
Посольское дело между тем шло чередом.
– По дороге в Чигирин от всяких людей, – поменял разговор царский посол, – мы слышали, что была у тебя рада и на той раде ты сдал гетманство сыну своему Юрию. Тебе бы велеть сыну в церкви Божией, пред святым Евангелием, при нас присягнуть на подданство великому государю, государыне и царевичу Алексею Алексеевичу.
Богдан ответил без всякого лукавства:
– Сами видите, я стар, болен, вот и поговорил с полковниками, чтоб помнили свою службу, чтоб по смерти моей выбрали на запорожское гетманство сына моего Юрия… Но пока жив буду, гетманство и всякое старшинство держу при себе. Помру – вот тогда Юрий и учинит присягу царскому величеству.
То были последние государственные деяния Богдана Хмельницкого.
Уехали шведские послы, уехали московские… Гетман дал отдых себе, а до отдыхающих смерть охоча. Принялась, как паук, тянуть паутину и окручивать совсем еще не старого, но вконец одряхлевшего под спудом короба государственной лжи благодетеля народа, ибо все, почитающие себя благодетелями народа, носят тот черный короб, на дне которого, да будь он полон цветами, всегда лежит змея.
От смерти Богдана спасали короткие обмороки, освобождали от окаянных вопросов и дел. Приходя в себя, он видел множество свеч под иконами, и на всякое движение, хоть пошевелись, возникало перед ним участливое лицо жены Анны или нежное и родное – Катерины.
Их уверенные руки были надежны, их улыбки передавали ему спокойствие, но он не мог смотреть им в глаза. В них стояло отчаянье и близкая неизбежность. Иногда его бил озноб, и перед внутренним взором являлось Дрожи-поле, жуткое зимнее отступление по степи к Белой Церкви. Если бы не стойкость русских, если бы не царские воеводы, казаки не устояли бы… Или бы развеялись перед упорным натиском поляков и татар, или заплатили бы за спасение своих голов его головой, У казаков такое в обычае.
Он беспокоился за булаву и бунчук, отданные наказному гетману Лесницкому. Как бы не своровал. Против Хмеля не посмеет, а против Хмельниченка как Бог даст…
Однажды вечером к нему явился подпоясанный веревкой, в сером балахоне францисканец, встал в ногах, ничего не спрашивая, но чего-то ожидая от гетмана.
– Чего ему надо? – спросил Богдан Катерину.
Она не поняла, принялась поправлять подушки. Тогда Богдан схитрил:
– Натяни одеяло на ноги.
Дочь прошла сквозь монаха, и Богдан понял: надо приготовиться.
Он думал о самом важном в его жизни. Да, он хитрил, заводил каверзы, но дело его белое, ибо это он соединил три народа в государство, ибо все его неправды – тонкий слой пыли на золотом куполе великого храма единства.
Чудилось, что бредет по пояс в снегу. Снег был в проталинах, в тех проталинах стояла не вода, а кровь, но впереди он видел белое поле и шел к нему из последних сил.
– Господи, благослови мою правду, ибо эта правда превыше жизни моей.
Монах не уходил, но его серая фигура потускнела и стала пятном на белизне снега, а эта белизна наливалась светом.
Богдан засыпал, падая во тьму, но, пробудившись, с радостью видел: света прибыло, и еще, и еще! Уже и смотреть невозможно, да это не снег, а свет.