Азеф
Шрифт:
Почему? Ну, во-первых, просто есть уровень некомпетентности, в который поверить труднее, чем в тотальный заговор. Это относится как к апрелю 1903-го, так и к январю 1905 года, к Кровавому воскресенью. Сперва стали искать тайных инициаторов погрома на местном уровне. (Речь шла, например, о начальнике Кишиневского охранного отделения фон Левендале, в той или иной степени причастном к антиеврейской агитации.)
Но в начале мая в парижских газетах была напечатана телеграмма, якобы посланная Плеве фон Раабену 25 марта и предписывавшая «в случае столкновений между христианами и евреями, всегда бывающими на Пасху», воздержаться от применения
Но фальшивое письмо всё объясняло. А заодно снимало ответственность с народа и полностью перекладывало ее на власть, как-то восстанавливая привычную интеллигентскую картину мира.
Тем более что Плеве стяжал славу политика-антисемита. Как начальник полиции и товарищ министра внутренних дел он был исполнителем (а иногда и формальным инициатором) стеснительных для евреев законов времен Александра III. На самом деле это, видимо, не всегда отражало его личные взгляды. Профессору И. И. Янжулу, убеждавшему его в необходимости предоставить евреям равноправие, он отвечал так:
«…Вы, вероятно, удивитесь, когда я вам скажу: все меня почему-то считают юдофобом, тогда как скорее меня следует назвать юдофилом; я с детства знаю евреев и уважаю их за многие почтенные качества. Когда я учился в детстве в Варшавской гимназии, то лучшими моими друзьями были евреи, и я о них сохранил наилучшие воспоминания… Если мне, в качестве Товарища Министра, в некоторых комиссиях пришлось действовать против евреев, то не надо забывать, что я был тогда исполнителем чужих распоряжений, а затем закон вообще не должен ломать жизни и опережать ее…» [91]
91
Воспоминания И. И. Янжула о пережитом и виденном в 1864–1909 гг. СПб., 1911. Вып. 2. С. 60.
С основателем сионизма Теодором Герцлем, которому он дал аудиенцию во время его посещения России, Плеве тоже выглядел весьма любезным.
Министр был не реакционером, а очень строгим консерватором. Он в принципе ничего не имел против «державных евреев» — образованного и богатого патрициата. Против нищей еврейской массы он тоже, как частное лицо, ничего не имел, даже сочувствовал ей по-человечески, однако, как государственный деятель, считал ее чрезвычайно опасной и предпочел бы куда-нибудь хоть отчасти убрать эти миллионы беспокойных люфтменшей из империи — в Америку ли, в Палестину. Предполагалось, что жесткие стеснительные меры подтолкнут эмиграцию. Но погромам Плеве все-таки напрямую не покровительствовал и уж тем более самолично — из Петербурга — их не организовывал. Он был избран козлом отпущения — и его коллеги, может быть, отчасти этому способствовали.
Еще весной, в Петербурге, Азеф явился к Зубатову и, «…говоря о погроме, трясся от ярости и с ненавистью говорил о В. К. Плеве, которого считал главным его виновником». Это — свидетельство Ратаева. С Ратаевым Азеф говорил на эту тему уже в Париже летом. «Мне стоило большого труда его успокоить и разубедить, что никакому правительству и никогда не могут быть выгодны смута и бунт, откуда бы они ни исходили и против кого бы ни были направлены…»
Ратаев убеждал и считал, что убедил.
Но Азеф — умница. Почему же он поверил? Или еврейская обида оказалась в его случае сильнее холодного ума?
А может, и не поверил. Может, и допускал непосредственную невиновность Плеве, то есть отсутствие у него кровавого умысла. Но ведь это тоже было обвинительным приговором для государства. Верно служить империи, которая сознательно травит, как собак, твоих соплеменников, — отвратительно. Но верно служить империи, которая сначала допускает кровожадную агитацию, а потом боится употребить силу против нескольких сотен возбужденных этой агитацией слободских хулиганов, — это себя не уважать.
Азеф выбрал двойную игру. И, видимо, он захотел, чтобы его начальники, когда и если все вскроется, знали, отчего он ее выбрал.
ПЕРВЫЙ СУД И ПЕРВОЕ ОПРАВДАНИЕ
Между тем именно в эти месяцы над головой Азефа впервые всерьез сгустились тучи.
Студент по фамилии Крестьянинов горел желанием работать для революции. Знакомая дама, которую он именовал Ольгой Ивановной (на самом деле Надежда Ивановна Рубакина, жена знаменитого библиографа), свела его в гостях с одним из руководителей Партии социалистов-революционеров Иваном Николаевичем.
Выглядел он… Впрочем, мы знаем, как он выглядел:
«Угловатая, неинтеллигентного склада голова, с темными, подстриженными щеткою волосами, низко забегавшими на узкий лоб, большие выпуклые, непроницаемые глаза, медленно скользящие по лицам присутствующих, производили какое-то странное, несколько неприятное впечатление греческой кухмистерской… Сходство усиливалось смуглым цветом лица и крупными восточными губами, на которые опускались темные, толстые, негибкие усы…» [92]
92
На чужой стороне. 1924. № 4. С. 138.
Юноша-романтик был разочарован, но — лишь в первые минуты. Статус одного из вождей революции предрасполагал к почтению. Да и сам Иван Николаевич, если присмотреться, производил не только неприятное впечатление:
«От всей его грузной, неуклюже помещающейся на стуле фигуры веяло силой и хладнокровием. Его спокойствие и уверенность невольно передались мне. Партия с. -р. не казалась уже бесплотной вереницей воскресших героев „Народной Воли“… Наоборот, я начинал все более и более сознавать, что партия большое, солидное, практическое и даже непосредственно-практическое дело, если господа с такой внешностью находят возможным соединить с ней свою судьбу».
Иван Николаевич обещал навестить Крестьянинова дома — и навестил. Он принес с собой множество пропагандистской литературы: все номера «Революционной России», брошюру «Народный герой Фома Качур», сборник памяти Лаврова.
Зашел разговор о возможной деятельности Крестьянинова на благо революции. Азеф предложил ему стать связным вместо арестованной Ремянниковой и одновременно взять на себя чтение лекций в каком-нибудь из рабочих кружков. Первое понравилось Крестьянинову больше, чем второе, но он согласился и на лекторство.