Азиаде
Шрифт:
– К тому же, – говорил он, – даже если она выйдет к тебе, у тебя больше нет дома, где бы ты мог ее принять. Где ты найдешь в Стамбуле пристанище, куда пустили бы тебя с женщиной, принадлежащей другому? Если она увидит тебя или если другие женщины скажут ей, что ты здесь, это сведет ее с ума, а завтра ты все равно уедешь, а она окажется на улице. Тебе это безразлично, ты уезжаешь; но, Лоти, если ты это сделаешь, значит, у тебя нет сердца, и я тебя возненавижу.
Ахмет опустил голову и принялся ногой ковырять землю – так он обычно делал, когда моя воля подавляла его волю.
Я оставил его и направился к портику.
Прислонившись к колонне, я осматривал
Ни одного открытого окна, ни одного прохожего, ни шума, ни звука, лишь трава пробивается между камнями да на мостовой распростерты два высохших собачьих скелета.
Это был аристократический квартал: старые дома, обшитые потемневшим деревом, таили в своих стенах богатое убранство; крытые балконы и галереи нависали над печальной улицей, железные решетки позволяли видеть ставни из ясеня, на которых художники когда-то рисовали деревья и птиц. Все окна Стамбула расписаны и защищены подобным образом.
В городах Запада внутреннюю жизнь дома можно угадать снаружи; прохожие сквозь незадернутые занавеси видят людей, молодых и старых, безобразных или прелестных.
В турецкий дом ничей взгляд никогда не проникает. Если дверь открывается, чтобы пропустить гостя, то лишь чуть-чуть; за дверью стоит кто-то, кто ее тотчас закрывает. Внутреннее убранство дома не видно никогда.
В этом большом доме, выкрашенном в темно-красный цвет, живет Азиаде. Над воротами красуются деревянные, тронутые червем резные изображения солнца, звезды и полумесяца. Ставни разрисованы голубыми тюльпанами и желтыми бабочками. Ни одно движение не выдает присутствия человека; никогда не знаешь, глядя на окно турецкого дома, смотрит на тебя кто-нибудь или нет.
Позади меня – большая площадь, позолоченная заходящим солнцем; здесь, на улице, все уже в тени.
Наполовину спрятавшись за стеной, я смотрю на этот дом, и мое сердце начинает отчаянно биться.
Я вспоминаю тот день, когда я увидел ее впервые за решеткой дома в Салониках. Я не знаю теперь, чего я хочу, зачем я сюда пришел; я боюсь, что другие женщины будут смеяться надо мной; я боюсь быть смешным, но больше всего я боюсь ее потерять.
Когда я снова поднялся на площадь Мехмед-Фатиха, солнце освещало громадную мечеть, арабские портики и гигантские минареты. Улемы, выходившие из мечети после вечерней молитвы, на мгновение задерживались на пороге, а затем располагались на широких каменных ступенях. Верующие окружали их; в середине группы молодой человек с красивым вдохновенным лицом показывал на небо. Белый тюрбан, какие носят улемы, не скрывал широкого прекрасного лба; лицо его было бледно, борода и большие глаза черны, как эбеновое дерево. [122]
122
Эбеновое дерево – темноокрашенная (черного или зеленого цвета) древесина некоторых видов тропических деревьев, преимущественно семейства эбеновых – тропических видов хурмы.
Он показывал в вышине неба невидимую точку; глядя в экстазе в небесную синь, он повторял:
– Вот Бог! Смотрите все! Я вижу Аллаха! Я вижу Всевышнего!
И мы с Ахметом побежали вместе с толпой за улемом, который узрел Аллаха.
Но увы! Как мы ни старались, мы ничего не увидели. По обыкновению, я готов был отдать жизнь за это божественное видение,
– Он врет, – говорил Ахмет, – где тот человек, который когда-нибудь видел Аллаха?
– А, это вы, Лоти, – отозвался улем Иззат, – тоже хотите узреть Аллаха? Аллах, – добавил он улыбаясь, – не показывается неверным.
– Он сумасшедший, – говорили дервиши. И ясновидящего увели в его келью.
Ахмет воспользовался суматохой, чтобы увлечь меня в сторону Мраморного моря, подальше от людей. Тем временем наступила ночь, и оказалось, что мы почти заблудились.
Мы пообедали в подвальчике на улице Султана Селима. Для Стамбула это поздний час; турки ложатся спать вместе с солнцем.
Звезды загораются одна за другой в чистом небе; луна освещает широкую пустынную улицу, арабские аркады и древние надгробия. Время от времени еще открытая турецкая кофейня бросает сноп красного света на серую мостовую; редкие прохожие идут с зажженными фонарями; там и сям маленькие грустные огоньки горят в склепах. В последний раз вижу я эти знакомые картины; завтра в этот час я буду уже далеко.
– Мы спустимся к Оун-Капану, – говорит Ахмет, который еще на этот вечер получил полномочие составлять нашу программу, – возьмем лошадей до Балата, лодку до Пири-Паши, а заночуем у Эрикназ, которая нас ждет.
Мы заблудились, добираясь до Оун-Капана, и собаки лаяли вслед нашим фонарям; мы хорошо знаем Стамбул, но даже старым туркам случается потеряться в его лабиринтах. Нет никого, кто указал бы нам путь; все те же улочки идут вверх, потом вниз и кружат без видимой причины, как ходы в лабиринте.
В Оун-Капане, при въезде в Фанар, нас ждут две лошади.
Впереди виднеется провожатый с фонарем на двухметровом шесте, и мы помчались во весь опор.
Нескончаемый мрачный Фанар спит; все безмолвно. На улицы, по которым мы движемся, солнце не решается заглядывать даже среди дня. С одной стороны тянется большая стена Стамбула; с другой – высокие дома, более старые, чем ислам, с выступающими эркерами, которые образуют своды над неуютными улочками. Проезжая на лошади под балконами византийских домов, которые в глубокой тьме протягивают над вами каменные руки, приходится наклонять голову.
По этой улице мы каждый вечер возвращались домой в Эюп; сейчас, добравшись до Балата, мы совсем близко к Эюпу, но дома этого больше не существует…
Мы разбудили лодочника, и он переправил нас на другой берег… Здесь мы уже за городом; среди платанов высятся стройные черные кипарисы.
При свете фонарей мы карабкаемся по тропинкам, которые ведут к дому Эрикназ.
У Эрикназ-ханум некрасивое, но тонкое и приятное лицо, совершенно седая голова, а глаза и брови – как вороново крыло. Она встретила нас без чадры, как женщина Запада.
Все убранство ее дома дышит порядком и довольством, и прежде всего – чистотой. Ее подруги Муррах и Фензиле, живущие вместе с ней, обратились в бегство, пряча лица. Они вышивали золотой нитью красные туфельки с загнутыми носами.
Моя подружка Алемшах, дочь Эрикназ и племянница Ахмета, занимает свое обычное место у меня на коленях и засыпает; это очаровательное создание трех лет от роду с большими черными глазами, прелестное, как кукла.
После кофе и папироски нам приносят два матраса, две постели, два одеяла, и все это – снежной белизны; Эрикназ и Алемшах уходят, пожелав нам спокойной ночи, и мы оба засыпаем крепким сном.