Азорские острова
Шрифт:
Владимир Александрович Кораблинов
Азорские острова
Углянец…
Удивительно слово, его богатство и могущество. Произнесенное, оно не только обозначит сам предмет или какое-то действие, но и повлечет за собою множество вдруг воображенных картин, в которых возникнут уже иные предметы и иные действия. Скажите: ВЕСНА – и хлынут с гор потоки, и милая весенняя синичка затренькает, зазвенит весело, и первый зеленый стебелек раннего цветка просунется сквозь сопревший прошлогодний лист… И вот тоненький серебряный серпик встанет над сквозной чащей углянских садов, окутанных голубовато-серым дымом деревенских угольниц…
Но
Воронежской губернии и уезда, Орловской волости, небольшое, в полтораста дворов, село. Оно в пору моего детства упиралось в лес, врастая в густой осинник казенного Усманского бора. За широким зеленым выгоном, за Кряжовой усадьбой, за старой часовней над святым колодцем.
Эта старая часовня упомянута в одном из документов адмиралтейства петровских времен: «А лес же, – говорилось в указе, – возить на корабельное строение по углянской дороге, мимо старой часовни».
В конце семнадцатого века часовня, оказывается, была старая.
Русская древность слышится в самом слове Углянец. В отличие от названий таких окрестных сел, как Усмань, Хава, Карачун, татарщина не коснулась его имени. О том, почему так названо село, голову ломать не приходится: некогда в лесной чащобе поселились углежоги, угляники, и стали жечь уголь. Еще на моей памяти (как, впрочем, и многих воронежских стариков) по городу ездили чумазые мужики и кричали осипшими голосами:
– Уголь-ё-ов! Уголь-ё-ов!
Отменный, звенящий дубовый уголь развозили в плетеных коробах. Все самовары города Воронежа закипали на углянских угольках.
Но когда на лесистых воронежских берегах без малого четыреста лет назад возводили крепостные стены города, – в кузнечных горнах чей уголь пылал? А на великом корабельном строении царя Петра? Не углянский ли?
Для меня же в Углянце главное то, что он – моя родина. Мой отчий дом. Что именно в этом селе жили учители мои великие, научившие меня русскому языку. Кто как не углянские мужики, – да хоть бы Степана Потапыча взять, с которым бывал я неразлучен и который с бесконечными вариантами рассказывал мне одну и ту же потешную сказку о барине, купце и попе, мужиком одураченных; или Марью Семеновну, черничку, на один глаз косую старую деву, усердную чтицу псалтырей над покойниками, неутомимую выдумщицу историй самых расчудесных и страшных, – кто как не они указали чистый, как слезка, родничок поэзии, скрытую в чаще копанку с живой водою, где плавал берестяной ковшик, – бери, дитя, пей!
И вот всю жизнь пью из дивного источника, и не оскудевает он, и что бы я делал, чем была бы моя жизнь, если б не эта потаенная копанка!
Мне, пятилетнему, рассказывает Марья Семеновна:
– А ты спи, Володюшка, спи… Хорошо тут у нас с тобой, постелька теплая, мяконькая, да тихо-то как! Сверкун лишь сверчит, ну, да ему только делов-то… А там, наружи, – господи милосливый! – ночь, да сивер, да лес темный…
И верно, у нас прямо за огородом лесок шумел дубовый, мы туда ходили грибы искать. Его вскоре вырубили, на этом месте как-то вдруг выстроилась целая улица; ее прозвали Челябиной. Из-за того, верно, что далеко, на отшибе от села выросла, и какая-то была тут связь с городом Челябинском, который как бы на краю света представлялся воображению, бог знает в какой дали. В те времена, когда по воздуху еще не научились летать, расстояния были во много раз больше, чем сейчас.
Первый житель челябинский был крохотного росту мужичок Иван Константиныч, по прозвищу деревенскому Плитуварчик. Что
– …лес темный, – журчит Марья Семеновна. – Там, детка, ох, и страшно же…
– Волки, медведи, – вежливо поддерживаю Марьюшкино бормотание, помогаю ей, потому что вижу – вот-вот уснет. – Волки, медведи… еще лешаки…
Я эти ее причитанья все наперед знаю, не впервой этак бормочем перед сном. И страхи не очень-то страшные, ведь они выдуманы: какие у нас медведи, какие лешаки!
Но однажды рассказала про дикую бабу-великаншу. Будто бы давно, когда еще железную дорогу строили, поймали в лесу такое диво: в чем мать родила, простоволоса, вся волчьей шерстью обросла, об одной ноге, другая – деревянная, липовая… Вот ее гоняли, вот гоняли! Семь ден мучились, пока в Моховом болоте клюкой не завязла. Тут-то дивную бабу и повалили, железными опутали путами да и отправили в город Санкт-Петербург, в балаганы.
Я спросил:
– А как?
– На две платформы погрузили, такая, бог с ней, была огромадная!
Эта дивная баба меня поразила. Особенно ее ноги: одна настоящая, другая деревянная.
В деревяшке было что-то зловещее.
История с великаншей, конечно, была выдумка, вздор. Такая же сказка, что и леший, Кащей или семиглавый Горыныч. Все эти сказочные чудеса обитали за чертой нашей жизни, за порогом нашего дома, за околицей села, – нигде, в мире неведомом, не нашем. Они были необыкновенно интересны, но неосязаемы, бесплотны, и я их нисколько не боялся. А вот жил у нас в Углянце один старик, ему поездом ногу отрезало, и он сам смастерил себе новую, деревянную, на ременных пристежках. Я, таким образом, знал, что такое деревянная клюка вместо живой ноги, и знакомая клюка эта превращала сказочную бабу в живую, подлинную, нашу, углянскую.
Страшно невыдуманное.
Ночь одну помню: жаркое лето, тьма, духота. Меня разбудил крик – протяжный, тоскливый. Нет, лучше сказать, не крик, а вопль, как-то странно, разом оборвавшийся в тишине.
Я вскочил, прислушался: все спали. Мама делала губами: п-ф-ф… п-ф-ф… Отец похрапывал. Я хотел вскрикнуть, позвать, но вместо крика шепотом просипел:
– Мама! Ма-а-ма…
Она проснулась, ощупала меня.
– Ну, что ты, детка? Ну, что?..
И тут вопль повторился, и показалось, что совсем рядом, близко – в саду, за сараями.
– Что это? – я еле выговорил, меня всего дрожь колотила.
– Сыч, – сонно сказал мама. – Спи, Христос с тобой…
И опять задышала: п-ф-ф… п-ф-ф…
Все спали, а я стал думать о сычах.
У нас в Углянце их было два. Один жил на колокольне, невидимый; другой катался в автомобиле марки «пежо», подымал, булгачил всех деревенских собак, и те неслись следом, с остервенением кидаясь на сверкающие колесные спицы. Первый был лупоглазой ночной птицей, второй – махорочным фабрикантом, миллионером по фамилии Сычев. Наши сельские в глаза звали его Василь Матвев, а за глаза кратко: Сыч.