Азорские острова
Шрифт:
Могила Якова Петровича, похороненного больницей, сразу же затерялась. И, конечно, самая память о нем изгладилась бы в скором времени, если б после него не осталась рукописная книга. Она предопределила путь моей жизни.
Я нашел ее на нижней полке шкафа среди пыльных толстых томов старых журналов «Русский паломник». Я не любил эти громоздкие книжищи, в которых какая-то особенная, беспросветная обитала скука. Она во всем проглядывала: в тусклой, серой печати, где строчка к строчке лепились тесно, слепо, без веселых черточек в начале, всегда обозначавших какие-то занимательные разговоры – что он сказал да что
Скука. Затхоль. Чернота. Груда книжных мертвяков. Она лежала, похороненная под ними..
В романе «Жизнь Никитина» есть выдуманное лицо – семинарист Ардальон Девицкий. Семилетним мальчиком в сундучке с бумажным хламом находит он рукописную тетрадь своего деда, и в ней – стройные столбцы стихов, легкий полет дивной красоты почерка. И полные жуткой прелести, таинственные, непонятные слова: зев могилы, Асмодей, хладный глас.
Дальше говорится о бесплодных попытках сочинить свое, об отчаянии, о любви к бумаге и письменным принадлежностям.
Все это некогда случилось со мной. История мальчика Ардальоши, сочиненная в романе, отчасти есть моя собственная история. Но это – к слову, а мы давайте сейчас заглянем в дедову книгу.
Грубый самодельный переплет. Бумага разная – серая, голубоватая, кое-где – синяя, называвшаяся сахарной, потому что, именно такой бумагой обернутые, во времена стародавние продавались большие, похожие на артиллерийские снаряды, сахарные головы.
На титульном, со ржавыми пятнами листе книги, окруженный затейливыми, мудреными росчерками, красовался заголовок: «ПЕСНИ РУССКОЙ МУЗЫ».
Затем шли столбцы стихов, в которых начертанья слов были стремительны, но четки. Без труда разбиралось написанное в такой давности. Много лет спустя я увидел почерк удивительно похожий: лермонтовский.
Любая строчка в тетради Якова Петровича являла собою необыкновенно тонкое каллиграфическое искусство. Каждая заглавная буква, каждый завиток, легкий, изящный росчерк, отбивающий одну строфу от другой, – все чаровало, во всем стройном и как бы воздушном столбце стиха была радость, было совершенство художества.
Была музыка…
Но как это описать!
Восторги, вызванные старой тетрадью, легендами о несчастном Якове Петровиче (а одна из них рассказывала о его близком знакомстве и чуть ли не дружбе с Иваном Савичем Никитиным), – это уже восторги литературные. Это уже начало жизни, осложненной сомнениями, тревогами, предчувствиями. Это уже волшебный клубочек покатился, позвал за собой. И это та самая таинственная пора бытия человеческого, когда преступаем мы неуловимую черту, за которой безвозвратно остается похожий на милую раскрашенную картинку мир детства и начинается нечто иное, где исподволь, помаленьку приучая нас, показываются во сто раз уменьшенные, но удивительно точные модели печалей, разочарований
Тут и отчаяние от бессилия создать что-то свое (пусть это безделица, кораблик из сосновой коры или две строчки стиха), и горечь обиды, ничем не заслуженной (верзила-семинарист каждый день при встрече выдает мне, как говорят, пенделя, и я, толстый, неповоротливый, в гимназической ватной шинели, кубарем позорно качусь по крутому спуску Мало-Чернавской улицы), в сладкое обмирание при взгляде на Маргариту Зайцеву, гимназистку пятого класса.
А я всего лишь был приготовишкой, то есть учеником приготовительного класса воронежской второй гимназии. Сознание собственного ничтожества причиняло боль.
Однако это все в будущем. Пока же вселенная делилась на две части: село Углянец и город Воронеж.
В Углянце – папа, мама, сестра Леля и бабушка Александра Васильевна. Старшего брата не считаю – он где-то далеко, в городе Харькове. Он студент медицинского факультета.
Мы жили тихонько, с нами ничего не случалось. Вечерами отец переписывал ноты для церковного хора, на его столе приятно зеленел абажур большой керосиновой лампы. Мама всегда что-нибудь шила или штопала; Лелька шепталась с куклой, баюкая, укладывала ее спать.
А мы с бабушкой резались в «пьяницу» – азы картежной игры, где все до того просто, что и пятилетнему под силу. Но ведь – карты, азарт, смехотворное, но все же подобие настоящей страсти – с воплями, иной раз со слезами и ссорой. Старушка играла с увлечением, мы с ней неистовствовали на равных.
А не то рассказывать примутся. Тут бабушка была великой мастерицей, – и все про страшное, про разбойников, про мертвецов, про нечистую силу. Как, например, дедушка Авсенев купил водяную мельницу, польстился на дешевизну, да и не рад был потом: всякую ночь на чердаке, над жилой горницей – топот, шум, скок, потолок ходуном ходит, сквозь щели в досках земля сыплется сверху… И что ни делали, как ни стращали нечисть, – молебствовали, святой водицей кропили – все пустое: скачут, проклятые!
Вот тут-то и приводилась удивительная история о том, как наша полубабушка бесстрашно вступила о борьбу с нечистой силой и всем показала, что не телесной крепостью славен человек, а силой духа. Как только прослышала, что на авсеневской мельнице творится, так сразу вечерком и отправилась туда. В соседних ведь селах жили, из села в село всякая новость враз достигает, а тут такое…
Нуте, пришла крохотка, помолилась на образа, бадиком своим грушевым на потолок указала: как там, дескать, не началось ли?
– Да нет, – говорят, – вот сидим, ожидаем, трясемся… ох, господи!
А только лишь топотня пошла, она – старику Авсеневу:
– Посвети-ка, отец, – сказала да – в сени, да шустро так по лесенке – на потолок, одна-одинешенька. Старик внизу остался светить, со свечкой-то…
– И хоть, бог с ним, ужас какой геройский был мужчина, пудов на восемь, покойник, да нравной такой, царство ему небесное, – чуть что – маменьку за косы, а тут, словно в лихоманке, дрожмя дрожит: ведь бознать что на чердаку, как там старушка-то… И что б вы думали, деточки: унялось там враз и тихо сделалось, и бабушка наша, крохотка, вниз спустилась. Тут все к ней: ну что? ну что? «А ничего, говорит, покрестила его да палочкой постегала маленько, он и покорился.. »