Баба Яга пишет (сборник)
Шрифт:
– Пошли извиняться.
Тётя Нина и дядя Миша вынесли мне большое блюдо зелёного винограда. Крупного, прозрачного, с кислинкой.
Когда мы приехали с мамой в дом отдыха, солнце отодвинуло штору дождя и, выкатившись в июльское небо, разулыбалось, рассмеялось, расхихикалось. Ели чирикали, берёзы свистели. Тени листьев дружно подметали дорожки.
В моих коленках защекотались пружинки и стали разгибаться сами
Из высокой травы взлетали какие-то существа, разбрызгивая радость. Они падали вниз, чтобы тут же взлететь. Один из них шлёпнулся прямо передо мной.
Я прыгнула. И он. Я прыгнула. И он. Это была такая игра. Кто прыгнет выше. Это был лягушонок. Крохотный. Тёмно-зелёный с черными крапинками. На изящных, как крылышки, лапках.
И так же – играя, я хлопнула по нему что было мочи ногой. У меня были голубые сандалики с широкой подошвой.
– Ага! – закричала я, поднимая ногу с того места, где только что сиял лягушонок.
Но лягушонка больше не было. Ничего не было. Даже мокрого места.
Быть может, он тут же превратился в другого лягушонка. Или бабочку. Или кузнечика. Ведь у него так здорово получалось прыгать. Или он сразу улетел в свой лягушачий рай, где есть озеро с прозрачной коричневой водой и цветут лилии.
И тут я увидела, что с крыльца нашего домика на меня смотрит мама.
– Ты… Ты… Живодёрка. Ты мерзавка, – сказала она. И ушла.
Я задохнулась и закашлялась. Присела на корточки, чтобы меня, мерзавки, было не так много. Чтобы я, мерзавка, была бы не так заметна на планете Земля. Слёзы закапали на то самое место, где только что улыбался лягушонок.
Я вернулась в наш с мамой домик. Он оказался пустым. Дом сделался лёгким от этого, отделился от планеты Земля и медленно поплыл вдаль, чтобы в него никто никогда не мог войти, особенно мама моя. Не в силах это пережить, я уснула мертвецким сном.
Открыла глаза в синей комнате. Горел ночник, который мама взяла, думая, что по ночам стану бояться шума леса.
Осторожно повернула голову. На соседней кровати спала мама.
На цыпочках я метнулась к ней и свернулась калачиком, дыша в подушку, чтобы не разбудить.
Но мама открыла глаза с тихими огоньками.
– Мамочка… – зашептала ей в тёплую родную грудь, – он такой хороший. Я не нарочно… Нечаянно. Я люблю тебя.
Мама слушала меня и гладила по макушке. И что мне было до того лягушонка! Меня простили, мама меня снова любит. Всхлипывая, я заснула счастливая.
А в сентябре, в субботу, выпал зуб. Беленький камушек лежал на ладошке. Одинокий. Он остывал и становился неживым.
И тут я вспомнила про лягушонка. Иногда так бывает. Вдруг что-то оживает в тебе, о чем уже забыл напрочь.
Я съела невкусную конфету «Мишка на севере» и в обёртку, аккуратно развёрнутую, так, чтобы потом можно было легко вновь свернуть, вложила свой зуб.
Возле большого камня во дворе вырыла ямку и положила туда конфетный гробик. Присыпала землёй и украсила холмик красными ягодами рябины. А потом обняла могилку ладошкой. Зажмурила глаза и зашептала: «Дорогой лягушонок. Прости меня, пожалуйста. Пусть мне будет плохо, но лишь бы тебе было хорошо, дорогой лягушонок. Если можешь, возвращайся ко мне. Пожалуйста. Мы с тобой будем, как брат и сестра. Навсегда-навсегда».
Ничего нет вернее детской клятвы. Её сила действует всю жизнь.
Потом я могла протянуть руку и сказать:
– Давай! Ну, пожалуйста!
И на меня усаживалась стрекоза. Глазастая причуда со слюдяными крыльями и длинным, чуть согнутым на конце хвостом.
А иногда и приглашения не требовалось. Попугай прилетел через форточку. Жёлтый комочек порхнул прямо в открытую сахарницу, как мяч в корзину. И папа, чаёвничавший в компании с газетой, едва не зачерпнул птаху вместе с сахаром и не отправил в кипяток.
Вечером мы расклеили объявления: «Если у вас потерялся попугай, обращайтесь по адресу: ул. Карла Маркса, д. 63, кв. 11. телефон 2-76-58». Позвонил только один дяденька. «Может быть, вы перепутали? – уговаривал он нас. – Если она начнёт каркать ровно в 6.30, – это моя Жолли». Но у нас был Аким. В 6.30, надувшись пушистым шаром на жёрдочке, он сонно «клевал» зелёным хвостом.
Стоило Акишке заслышать мои шаги по лестнице, тут же выныривал из клетки и начинал восторженно стрекотать в прихожей. Я подставляла кулак, он плюхался на него и блаженно приоткрывал гнутый клюв, так что было видно крохотный язычок. Я вытягивала губы дудочкой, и Аким, свернув голову набок, засовывал в них свой розовый крючок. Мы с ним целовались столько раз в день, сколько я возвращалась домой.
А потом пришла Чупа. Я стояла возле ручья, который тёк возле нашего сада. Рядом – кусты шиповника, рядок молодых сосен, за ними – железная дорога. И вдруг я почувствовала: ко мне кто-то идёт. Вначале был виден только бугор пятнистого панциря с жёлтыми кружочками по краям. Потом появилось измождённое от дальней дороги лицо. В плоских листах заячьей капусты шагала большая черепаха.
Я взяла её на руки, и она тут же отхватила верхушку морковки, которую мама почистила мне на прогулку.
Ночью Чупа обходила дозором квартиру, постукивая панцирем по деревянным половицам. И поэтому засыпать было не страшно. У неё был пуленепробиваемый панцирь.
Я точно знаю, Чупа, Аким, стрекозы – все они приходили ко мне из-за того лягушонка, которого я убила в солнечный день, когда мне было четыре года, столько же лет, как и ему, – в лягушачьем, конечно, измеренье. А бездомных собак я до сих пор не боюсь.
– Отрежем, отрежем Олеженьке ручки, – приговаривала воспитательница Светлана Николаевна, волоча в одной руке занемевшего Олежку, а в другой сопливого Андрюху Белозубова.