Бабаев
Шрифт:
– Держи его! Держи его!
– кричал сзади его Селенгинский и топал по полу здоровой ногой.
Солдат какой-то, заспанный, белолицый, в одном белье, выглянул из двери и столкнулся с Бабаевым, когда он выходил на лестницу. "Это нелепо!.. Зачем он кричит?" - думал Бабаев дрожа.
Еще какой-то солдат, может быть, фельдшер, на бегу натягивая мундир, подымался по лестнице снизу: сверху из палаты Селенгинского был еще слышен какой-то крик. "Зачем это он?.." - думал Бабаев. Отворил нижнюю дверь, вышел в сад. Широко вдохнул свежего воздуха цельной грудью. Почувствовал боль в спине от удара костылем.
– Не то вышло... Зачем я ему сказал?
– пробормотал он вслух.
– Кажется, не хотел ничего говорить и сказал.
В аллее под ногами зыбилась вымощенная мелким кирпичом и выбитая солдатскими сапогами земля.
Бабьим летом пахло от деревьев. "Может быть, удар с ним теперь, истерический припадок?" - думал он, и почему-то ясно стало, что все равно сказал бы ему, хотел или не хотел сказать: слишком крупно было истомившее его любопытство сказать, посмотреть на него, вот такого... "Если бы и раньше знал, что так выйдет, все равно сказал бы!" - упрямо решил Бабаев.
Из калитки на площадь, мимо того же самого, теперь уже лихо козырявшего ему сторожа, Бабаев прошел уверенно и легко, потому что вынул из себя Селенгинского, как старую беспокойную занозу.
V
И опять он пришел в собрание, не ехал, а все время шел по звонким улицам.
В собрании было теснее, чем прежде, еще кто-то пришел, играли уже на трех столах, сильно пахло пролитым пивом, и от голосов, пива, дыма и зеленоватого сукна сюртуков жмурились висячие лампы.
Слышны были пьяные икающие слова, громоздкие и без смысла; тонко звякала посуда. За одним карточным столом, левым от входа, адъютант Бырдин громко кричал:
– У меня десятка треф - понимаешь?.. Десят-ка треф, а не дама... Откуда ты взял ддаму?.. Гос-спо-да-а!.. Откуда он взял дда-аму?
Голос был клейкий, вязкий, жалующийся, как у очень маленьких детей.
У капитана Убийбатька был мокрый мундир на спине и мокрый затылок должно быть, только что стоял под краном в умывальной и смывал хмель.
– Н-не так!
– мычал он, держа за пуговицу подпоручика Палея.
– Н-не так же... вот так!
– И, притопывая ногою и чуть избоченясь, качался и пел, толстый, своим корявым плотным басом:
С небес... довольно кисло
Глядит... луна,
На шею мне повисла
В саду о-на...
Пауза.
Так: И вечно помнить буду
Тебя... Марго!
Задирал голову и разводил плавно руками.
– Та мовчи ты! Оот глотка!
– кричал на него, обернувшись, Матебоженко.
Василий Петрович сидел за столом, ел что-то - беззубо жевал, медленно и кругло выпячивал нижнюю челюсть и беспомощно тыкал вилкой в тарелку. И когда у Бабаева позеленело в глазах от завертевшихся криков и он стоял в дверях, обменивая на них свой еще не утихший крик, доктор заметил его. Он сорвался с места, неуклюже толкаясь в стулья и гремя ими, сырой, пьяный, с крошками в бороде, в поперечных складках сюртука, согнутый, серый:
– Сережа!.. А, Сережа... Ты здесь?
Глаза маленькие, как две дождевые капли, светлые и мокрые и мелкие. Схватил за руку обеими руками, сжал ее крепко, как жмут сильно пьяные, просто повис на ней и заговорил таинственно и волнуясь:
– Этта свинья Бырдин, знаешь, опять говорит мне под руку; шоколаду, говорит...
– Отстаньте вы!
– зло оттолкнул его Бабаев, сжав лицо в комок.
– Нельзя ведь!
– поднял хилые брови Василий Петрович.
– Никаких конфет нельзя... под руку...
Бабаев повернулся, быстро перешагнул через сваленную на пол пустую бутылку, пролез между спинами играющих в макао, заметил затылок Ялового, острый конец рыжего уса Ирликова, жирную шею Квецинского, пару мелких золотых на замеленном сукне, круглое, тут же разорвавшееся кольцо синего дыма над поднятыми губами прапорщика Андреади, - через отворенную дверь вышел в буфет и отсюда, где на стойке густо торчали знакомые так давно тарелки с бутербродами, тонкие рюмки, горлышки бутылок, и за стойкой, расставив в стороны глаза, торчал буфетный солдат, касимовский татарин Челебеев, - отсюда слушал, как кричали, ругались, кашляли, двигали стульями, звенели стаканами, пели в зале. Взял какой-то сухой кусок сыру, скучно жевал его и думал остро и беспокойно: "Выйти в запас и уехать... уехать в Индию..." Почему в Индию - не знал, представлял только, что это далеко, страшно далеко, жарко, какие-то пагоды, брамины, чалмы на головах, бенгальские тигры и вся Индия остро сбегается треугольником куда-то вниз в океан, как ее рисуют на картах. Главное, что это где-то далеко и другое.
Когда он шел сюда по улице, то откуда-то издали добросился до него выстрел, в темной ночи, в тихой, прижукшей ночи тоже какой-то задумчивый, как ночь, ищущий выстрел, неизвестно куда, неизвестно зачем. Часто бывали выстрелы по ночам. И, вспомнив этот выстрел теперь в буфете, где было прохладно и пусто, Бабаев вдруг подумал, что его, может быть, скоро убьют. Это было странно, но эта мысль как-то сразу впилась в него и осталась, как-то влилась в него, как глоток ледяной воды, и прошла сверху донизу через все тело, прямая и строгая. Почему-то показалось еще, что где-то перед аналоем стоит и читает высокая монахиня в черном, около нее ничего, она одна: стоит и читает.
Бабаев посмотрел в раскосые глаза низколобого скуластого Челебеева и подумал: "А он останется и будет стоять, как и теперь, хотя теперь есть Бабаев, а тогда его уже не будет, и в зале будут так же играть в карты, пить пиво и петь..."
Бабаев ощутил свое тело, все молодое, тугое, гибкое, посмотрел на ладонь руки, где какие-то красные жилки сплелись узором в букву "м" или "ж", внимательно посмотрел, точно не увидел бы уже никогда этого после, и перед тем страшным, что его охватило, вдруг смешным показался Селенгинский в лазарете. Он его видел теперь так же ясно, как живого недавно: белое лицо без морщин, глаза, дрожь в правой руке... Голос его слышал - яркий голос, когда он кричал: "На колени!" - и еще, - как будто вот здесь где-то за стойкой пытался встать, кривясь от боли, и хрипел раздельно: "Ца-ра-пи-ну!.."
И было смешно это.
В голове точно звонили в далекие похоронные колокола: "Бу-ум... бу-ум..."
"Если бы обвалился потолок там, в зале, и придавил бы всех на месте тоже было бы безразлично или смешно..." Не было ничего страшного, ничего важного рядом с таким огромным, как его смерть. Все проваливалось куда-то без следа, когда становилось рядом.
Жесткую пулю в себе почувствовал Бабаев, сначала в груди в верхушке правого легкого, потом выше - в черепе над ухом: тут она была ясно круглой, длинной и горячей. И это было так ново и странно, что, когда вошел в буфет выпить содовой воды выпуклогрудый, рано ожиревший поручик Квецинский и что-то сказал ему, Бабаев не слышал, не переспросил, только внимательно осмотрел его всего с головы до ног, как что-то новое, будто никогда раньше не видел людей.