Бабье лето в декабре
Шрифт:
Узкоглазый парень казахского вида с прекрасными белыми зубами уступил ей место, отвлек от раздумий.
– Садитесь, мамашечка, – сказал с ласковым заискиванием. И в голосе, и во взгляде чувствовалось почтение не только к годам. Вера замечала, что еще нравится мужчинам. И вот этот парень так заинтересованно взглянул, что вогнал ее в краску.
– Спасибо, – смутилась она, и воспоминания ее оборвались, – я на следующей выхожу.
Но парень не садился, и она не садилась. Глупо получилось. Надо было присесть, как ни в чем не бывало. Хорошо, что ее остановка подоспела.
На крыльце милиции, около которого притулились
Скучающий белесый лейтенант нехотя встал. Взгляд выпуклых охальноватых глаз, ощупывающий, подозрительный, так и норовит забраться под платье. Видно, вовсе одичал от безделья дежурный. Усы – под запорожца – тронул, попытался приспособить фуражку на чубатой голове, однако фуражка на копне волос не удержалась. Положил ее снова на сейф.
– Гражданка Бритвина? Заплатьте, распишитесь в получении сокровища, – сказал он и, самодовольно разгладив усы, подвинул журнал учета задержанных. – А сокровище ваше вон где, – и он с улыбкой помахал указательным пальцем. Вера взглянула по направлению милицейского пальца, стыд и жалость стиснули сердце. В стене, как в зоопарке для зверей, клетка, забранная стальными прутьями, и там, за прутьями Иван. В порванной грязной и мятой рубахе, с лиловой метиной под глазом. Волосы сальные, взъерошенные. Ох, Иван-Иван, – ханыга да и только. А ведь какой чистюля был. Рядом с ним два небритых мужика, еще замызганнее, на рожах синяки и ссадины. Знать, «оказывали сопротивление», как записано было в протоколе. И вот этот усатый лейтенант наслаждался их падением и униженностью. И жалко, и противно, и стыдно стало Вере. Обезьяны в клетке. Ох, отродье человеческое, до чего докатились.
– Гроши наличными? – спросил, улыбаясь, лейтенант.
Вера отсчитала деньги, взяла квитанцию за штраф и, не дожидаясь, когда лейтенант отопрет лязгающий запор, выпустит Ивана, кинулась на улицу из духоты и зарешеченной неволи. Думала, что только в кино про черных рабов да австралийских дикарей такое можно увидеть, а тут живые русские мужики сидели в клетке у них в Краснорудном, молодом, считавшемся культурном городке химиков, который все еще по привычке хвалят за чистоту и современный вид.
По торопливому шлепанью подошв и шумному дыханию Вера поняла, что Иван догоняет ее. Ну и пусть. Ей-то теперь это до лампочки. Она свое дело сделала – выкупила его, а остальное ее не касается.
Навстречу шли девицы в легких платьицах, мини-юбочках, в итальянских, в обтяжку, лосинах, а то и в рейтузах. Ну моды нынче. Добро всякое напоказ. У всех была чистая обувь, все были нарядные. Иван, увидев уличную колонку, вымыл ботинки, но это не прибавило ему изящества.
– Постой, Вер, давай поговорим. Что мы чужие, что ли? Ведь не чужие мы, а? – тянул Иван, не успевая за ней. Ботинки с порванными незавязанными шнурками хлябали у него на ногах. Да, не чужие они были. Может, когда-то роднее его не было, а вот кончилось. Теперь-то даже не верится, что хорошее что-то связано было у нее с Иваном.
Глава 2
В полупустом автобусе она прошла вперед и села к окошку. Иван посовестился в замызганном виде проходить в передний салон и топтался где-то на задней площадке. Вера чувствовала ее присутствие, ощущала его затравленный упречный взгляд. А может, он и не смотрел на нее, но был тут и думал о ней. Это она знала.
Помнит, помнит она время, когда Ваня Бритвин всколыхнул и осветил недолгой радостью ее жизнь, но сам же и погасил этот сияющий надеждами сполох. Еще бы, не помнить, из такой глуши явилась в Угор. Да первая любовь…
Раньше считала она свои самые ранние годы жизни тусклыми, серыми и притужными. А теперь вот начали смягчаться воспоминания умилением и любовью ко всем людям, которые окружали ее тогда, и к родной деревне, которая называлась ласково Деревенька.
Исчисляет Вера свою жизнь с дней, которых помнить не могла, потому что еще на свете ее не было. Но так много слышала об этом от матери и отца, что явственно представляла, как будто ей уже тогда стукнуло года три или четыре.
Отец ее Николай Лукич был на войне всего один месяц, но так истерзали его тело осколки, что лечился в госпиталях чуть ли не год. Воротился в деревню с необычным именем Деревенька, опираясь на костыли. Израненный, хворый, оказался он единственным женихом. Девок же целая выставка. Выбирай любую. Он выбрал Нюру Кассину, крепкую расторопную, неунывную. Пока он не окреп, Нюра на себе его носила, и в банный день, когда, подвыпив, не мог ковылять на костылях, тоже взваливала на спину.
– Из лоскутков ведь меня сшили, будто одеяло, – удивлялся себе худой и жилистый Николай Лукич, нещадно смоля самосадом и матерясь, – хотели раньше срока выпихнуть из лазарету, да я не дался, ногами-руками уперся: не поеду, пока все, чего полагается иметь мужику, не восстановите. Это для того, чтоб не только с тросткой колдыбать, а еще и вас смастачить.
Однако самый слезный отцов рассказ был не про войну, а о том, как он в 45-м на бабах из Деревеньки пахал поле под яровину. Семь баб, впрягшись в холщовые лямки, волокли плуг (лошадей-то не было, одни одры), а он, как мог, вел лемех бороздой.
Вдруг все они услышали, как за рекой Моломой, в леспромхозомском поселке Угор началась стрельба из охотничьих ружей, засвистели гудки на узкоколейке, забасили в мастерской и крики послышались: войне конец – победа!
Бабы лямки сбросили, скучились, обнялись и его, пахаря своего, обняли и завыли, всего слезами улили. Горькая голодная жизнь кончалась и одновременно рассыпалась надежда на то, что воротятся домой мужики.
Допахивать не стали в тот день. Тащили на руках семь замученных тощих баб плуг да его, колченого пахаря, по вязкому красноглинью на твердь и то пели, то ревели.
Старший ребенок – Гена родился у матери в войну, в 1943-ем. Еще была малышня да померла из-за того, что травой приходилось набивать брюхо. И Вера в войну выскочила, но жива осталась. После того опять впустую пошли отцовы старанья и материны мученья – умерли парень да девка, даже имен им не успели дать.
Но пока ребятишки были живы, сам отец удивлялся:
– Голопузики прямо одолели. По головам ходят, все уши обступали.
Младшая сестра Люська, заскребыш, оказалась живучей. На нее еще хватило духу и сил у отца. Может, и больше было бы ребятни, да раны укоротили отцов век. Ведь и во сне у него нервы шли в расход. Все ему мерещились бомбежки да немецкие танки. Поутру успокаивал себя самосадом. Зато привязчивый кашель трёс его до слез.