Бабочка
Шрифт:
Предисловие автора
Эта история возвращает меня к 1922 году, когда я находился под впечатлением от окрестностей реки Биг-Сэнди, и захотел непременно описать ее в романе о жизни горняков, действие которого разворачивалось бы на фоне этой «безобразной и суровой красоты». Я приехал туда, работал на шахтах, вживался в обстановку, что-то сочинял и выдумывал, но вернувшись обратно, понял, что еще не готов взяться за столь серьезный труд; и в самом деле, прошло еще целых десять лет, прежде, чем мне в голову снова пришла мысль о том, что я, пожалуй, смог бы написать роман, ибо тогда я, по крайней мере, уже уяснил себе, что задача это не из простых несмотря на то, что подавляющее большинство людей так не считает. Но тогда я действительно сел писать роман и вспомнил о своей прежней задумке — но только подробности тяжелого горняцкого труда меня уже больше не интересовали, ибо по своему личному опыту я уже знал, что данная тема, хоть и привлекает постоянно некоторых интеллектуалов, но является совершенно бесперспективной для романиста. Теперь мое внимание было приковано к гористой, поросшей лесами местности, ручьям с чистой, студеной водой, что журчат среди скал, и бесхитростным, милым обитателям маленьких деревушек, где почти ничего не изменилось еще со времен Дэниела Буна. И вот однажды в Калифорнии я познакомился с семьей из Кентукки, которой принадлежала придорожная закусочная. То, с какой неохотой они
Оставшись вполне доволен этой фабулой, в начале 1939 года я отправился в Хантингтон и там изъездил вдоль и поперек берега обоих притоков реки, совершая прогулки по знакомым местам, подбирая по дороге попутчиков, навещая друзей, подмечая изменения, произошедшие за время моего отсутствия, присматриваясь ко всему. Вернувшись на Запад, я начал писать, дело быстро продвигалось. И тут мистер Стейнбек издал свои «Гроздья гнева». Отказаться от уже начатого проекта было нелегко, но иного выхода у меня не было — по крайней мере, так мне тогда казалось — и я начал работать над чем-то еще. Мало-помалу, отголоски незаконченной книги начали проявляться в других произведениях: ресторан на пляже в «Милдред Пирс» («Mildred Pierce»), ныряльщики, достающие утопленника в «Милом обмане любви» («Love's Lovely Counterfeit»), мятущаяся душа в «Былом бесчестье» («Past All Dishonour»), загнанный в угол, обреченный человек, спешащий изложить на бумаге свои откровения, прежде, чем случится неизбежное — хотя к этому приему я прибегал и раньше, так как зачастую его выбор бывает продиктован столь любимым мною повествованием от первого лица.
Но прошлым летом, когда рукопись «Былого бесчестья» находилась на рассмотрении у различных экспертов, которые должны были одобрить ее, прежде, чем она попадет к издателю, я на какое-то время остался не у дел. И тогда от нечего делать я принялся пересказывать «Бабочку» одному своему знакомому, который внимательно меня выслушал, потом еще какое-то время молча раздумывал над услышанным, а затем как-то странно посмотрел на меня и сказал:
— Теперь я понимаю, почему литераторы так редко пишут про инцест.
— Почему же?
— А потому, что такое происходит сплошь и рядом, но только не на деле, а в мыслях. Отцы влюбляются в собственных дочерей. Ты точно подметил в своей «Серенаде» про пять процентов первобытности, присущей каждому человеку вне зависимости от того, насколько мужественным он сам себя ощущает. Но только если отец при этом является еще и писателем и сочиняет историю про инцест, то ему так и не удается побороть в себе страх того, что произведение может получиться черечсур правдоподобным, и тогда все его друзья и знакомые тут же догадаются о его тайных желаниях. Но ведь у тебя нет детей, и лично я считаю, что ты совершил большую глупость, бросив эту книгу.
— Если после переезда семьи Джод, мне придется еще и семейство Тайлера отправить в путешествие, то я этого просто не переживу.
— Честно говоря, если тебя интересует мое мнение, лично я считаю, что переезд семейства Тайлер — это просто скука несусветная и редкостная чушь, а все эти их калифорнийские злоключения и того хуже, и со временем, ты наверняка сам вычеркнул бы их — здесь просматривается вопиющие противоречие между твоим описанием их потухших взоров и твоими же описаниями великолепных пейзажей. В основе этого произведения лежит история человека, влюбленного в свою собственную дочь, так что чем дольше действие будет развиваться в глуши, близ горного ручья, где это выглядит весьма правдоподобно, тем лучше. Ты только подумай, от чего ты хочешь отказаться в угоду проклятой калифорнийской жаре. У меня просто волосы встали дыбом, когда ты рассказал мне о той заброшенной шахте, и ведь она тоже является своего рода символом нравственного падения этого парня. А что может дать тебе Калифорния? Калифорния — это сплошное самодовольство и благополучие. Возможно, это и неплохо, но только не для этого произведения. Так что приступай к работе, и скоро сможешь выпустить хорошую книгу.
Итак, я снова взялся за перо, и дело стало продвигаться. Сначала довольно медленно, но потом все быстрее. Мне пришлось прерваться ненадолго, чтобы внести изменения в «Былое бесчестье», но вскоре я возобновил работу, и вот наконец, после многочисленных правок и доработок, рукопись все же была переписана начисто. Должен признаться, что перечитав ее еще раз, после того, как была сделана окончательная правка, эта книга принесла мне большее удовлетворение, чем я обычно испытываю от своей работы, и тем не менее мне хотелось бы разъяснить свою позицию; ибо большинство читателей ассоциируют меня с Западом, забывая, или, возможно, попросту не зная, что до приезда в Калифорнию я начинал свою журналисткую карьеру на Востоке. К тому же множество измышлений обо мне, появившихся в печати в последнее время, привели меня к мысли о необходимости отказаться от того позитивизма, что вошел у меня в привычку еще со времени работы в газете и стать менее скрытным. В редакции мы отдаем предпочтение позитивным статьям перед негативными; ненавидим публиковать опровержения, а когда такая необходимость все же возникает, обычно стараемся сделать это как можно более кратко, отделавшись по возможности всего несколькими строчками. Так что когда в печати обо мне начали появляться ложные, хотя и не всегда лишенные смысла предположения, я предпочел оставить их без внимания, так как имевшийся у меня опыт участия в разного рода дискуссиях придал моей писательской шкуре необходимую прочность и научил не обращать внимания на разные мелкие выпады в мой адрес и не расстраиваться понапрасну из-за них. Но когда эти измышления появляются с завидной регулярностью, а я по-прежнему никак не реагирую на них и ничего не опровергаю, то в том, что в конце концов они будут приняты за неоспоримый факт, из которого затем могут быть сделаны далеко идущие выводы, мне придется винить лишь самого себя. Так что, возможно, сейчас самое время обсудить некоторые из них и, разобравшись, что к чему, сделать выбор в пользу истины.
Я не принадлежу ни к одной из литературных школ, ни «крутого детектива», ни к какой-либо другой, и по моему глубокому убеждению все эти так называемый «школы» существуют по большей части лишь в воображении критиков и не имеют практически никакого отношения к реальности. Молодые писатели часто подражают стилю какого-нибудь известного и любимого ими писателя, как, например, поступал и я, отправляя своему брату письма в духе «Ты же меня знаешь, Эл», с той лишь разницей, что главными действующими лицами этих опусов были не бейсболисты, а армейские сержанты образца 1918 года. Мы замечательно копировали Ларднера, и отголоски тех литературных упражнений можно найти в моей книге «Наше правительство», первый набросок которого был написан в 1924 году для «Американ меркьюри». И все же настоящий писатель не может написать полноценную книгу, постоянно оглядываясь на кого-то, точно так же, как женщина не может родить ребенка, просто поглядев на другую женщину с малышом на руках. Это сугубо интимный процесс, и плод вынашивается внутриутробно, где он надежно изолирован от всякого рода «внешних» влияний. Литературные школы не помогают романисту, но зато они оказывают большую помощь критикам; пользуясь системой упрощений, являющейся составной частью гипотетической школы, критик получает возможность навешивать ярлыки по своему усмотрению, и хотя за всю свою жизнь я не прочитал и двух десятков страниц Дэшилла Хэмметта, мистер Клифтон Фейдиман может свободно рассуждать о моем стиле «под Хэмметта» и радоваться собственной проницательности. В таком случае я намерен сделать заявление от лица всех писателей, и вот что мне хочется сказать этим горе-судьям по поводу их иллюзии «критической оценки» и убежденности в исключительной правдивости их дурацких суждений: Вы слишком наивны. И не имеете никакого понятия о нашей работе. Мы не говорим себе, что если какой-то удачливый парень сделал это так, то и мы все тоже будем повторять вслед за ним, и урвем себе кусочек славы. Каждому из нас приходится жить своим умом, каждый за себя, а иначе ничего не добиться.
Я ничем не обязан мистеру Эрнесту Хемингуэю, кроме, пожалуй, удовольствия, полученного мною от прочтения его книг, иначе в противном случае я признал бы свой долг, как мне уже приходилось признавать прочие долги, главным образом по части теории, являвшиеся для меня в то время важными и насущными, и оставшимися таковыми до сих пор. Я так и не понял, что именно я должен был перенять у него, хотя одно знаю точно: к содержанию это не имеет никакого отношения, ибо трудно представить себе двух более непохожих в этом смысле людей. Он пишет о бесконечных испытаниях, ниспосылаемых человеку Богом, эта тема его трудами преображается в величественные, классические храмы, но использовать ее я при всем желании не смог бы. Я, насколько мне дано судить о собственной душевной организации, пишу о желании, которое в конце концов сбывается, и данная концепция представляется мне необычайно волнующей. Конечно, желание тоже должно быть не простым, а каким-нибудь из ряда вон выходящим; ибо какой интерес писать о том, что кому-то просто хочется пить. Мне кажется, что мои произведения имеют свойство открывать некий запретный сундучок, и именно это, а вовсе не насилие и секс, придает им особую динамичность, на которую так часто обращают внимание критики. Они аппелируют прежде всего к сознанию, и читатель оказывается заинтригован, в какой-то момент понимая, что персонажи не могут осуществить именно это конкретное желание и остаться в живых. Читателем движет любопытство, ему нетерпится узнать, что из всего этого выйдет, Так что если я кому-то и уподобляюсь, так это Пандоре, первой женщине, по мнению греков, эта самонадеянная мысль доставляет мне удовольствие и зачастую помогает думать.
И уж тем более я не вижу никакого сходства в манере, кроме, может быть, того обстоятельства, что каждый из нас обладает прекрасным слухом, и обоих нас коробит всякого рода напыщенности, помпезности или же занудной литературности. В наших книгах люди говорят так, как они разговаривают в обычной жизни, и так как некоторые из них вращаются отнюдь не в высших кругах общества, то неудивительно, что и говорят они примерно одинаково. Но опять же и здесь тоже существует разница в подходе. Он использует невполне приличные слова (ну да, те, что имеют отношение к функциям человеческого тела); я же не делаю этого никогда. Мы отвергаем многое из того, что подсказывает нам наш слух, особенно в части прозношения, которое лично я никогда не выделяю особо, за исключением тех ситуаций, когда персонаж иностранец, и для пущей выразительности образа мне приходится использовать фразы на его языке или их упрощенную форму. Мы весьма требовательно относимся к тому, что представляем на суд читателей, и руководствуемся принципом Марка Твена, утверждавшего, что писать нужно просто и доходчиво, ведя повествование от первого лица вне зависимости от того, излагает ли персонаж свои мысли устно или на бумаге, не обходя вниманием мелкие детали, которые также должны соответствовать. Мы оба свели до минимума всякого рода «он сказал» и «с усмешкой ответила она», хотя я пошел в этом несколько дальше, чем он, сократив и это минимальное число и, как правило, позволяя себе «он сказал» лишь в начале диалога, который затем уже ничем не перебивается. Ибо когда я начал работать над книгой «Почтальон всегда звонит дважды», бесконечное «он сказал» и «она сказала», казалось, было пределом Чэмберса в этом направлении и делало чтение утомительно монотонным. И тогда я подумал: А зачем, собственно, вся эта «говорильня»? Да и кому захочется продираться сквозь такой частокол кавычек? Итак, если бы мне представилась возможность выступить с обращением к своим коллегам-литераторам, то я сказал бы следущее: Настало время выкинуть на помойку и забыть раз и навсегда обо всем этом дурацком, чудовищном вздоре, на котором зиждется талант любого редакционного секретаря. Если Джейк должен, «зловеще сверкая глазами», угрожать Гарольду, то, уверяю вас, читателю будет куда интереснее, если этот зловещий блеск (разумеется, в разумных пределах) найдет свое отражение в речи персонажа.
Конечно, я допускаю, что даже подобное сходство между мной и мистером Хемигуэем свидетельствет о некоторой творческой истощенности каждого из нас и может быть расценено теми, кто привык мыслить категориями школ, как доказательство того, что я, в некотором роде, пошел по его стопам. Возможно, сторонники этой теории и будут разочарованы, но, хотя мой первый роман вышел лишь в 1933 году, а он к тому времени уже был романистом с десятилетнем стажем, я все-таки старше его на шесть лет и двадцать один день, и к тому моменту, как он вообще возник на литературном горизонте, на моем счету уже было огромное количество газетных и журнальных публикаций, включая диалоговые зарисовки, рассказы и одна поставленная пьеса. Мой рассказ «Пастораль», который вы, возможно, уже встретили на страницах этого издания, был написан в 1927 году, а его произведение я впервые прочел, когда в 1928 году вышла книга «Мужчины без женщин». Но все-таки тот его стиль во многом схож с тем, как я пишу сейчас. Заканчивая излагать свои взгляды по данному вопросу, хочу лишь добавить, что хотя для простоты изложения я и позволил употребить себе дружеское «мы», однако у меня нет намерений опускаться до фамильярности и уж тем более претендовать на некое равенство. Мне прекрасно известно, что это литературный Монблан, в то время, как мое скромное произведение в лучшем случае тянет лишь на роль предгорья. Пусть оно не поражает воображение своим размахом, но оно получилось таким, каким я его и замышлял, и мне доставляет удовольствие тот факт, что оно обладает целым рядом преуимуществ, присущих обычно малым литературным формам: Оно активно переводится на другие языки, так что теперь его знают во всем мире; сюжет легко запоминается, он доступен для пересказа и таким образом из года в год остается на слуху; я не испытываю недостатка в заслуженной известности, и подобная ситуация меня вполне устраивает.