Бабушка (др. изд)
Шрифт:
— Я не обвиняю ее в этом! Но она виновата в том, что не доверилась мне раньше, когда еще я могла помочь ей. А теперь уже поздно, потому что он околдовал ее, и пока он будет хотеть, она должна будет всюду за ним следовать. Если бы сейчас пошли за ней и привели ее домой, так она опять ушла бы за ним, — порешила кузнечиха.
— Я все-таки пойду за ней: будь, что будет! Надо правду сказать, она всегда была хорошею девушкой, — заключил отец.
— Я иду с вами, тятя, — закричал Тоник, слушавший всех как бы сквозь сон.
— Ты останешься дома, — настойчиво сказал крестьянин. — Рассерженный человек не советуется с разумом, и ты легко можешь угодить или в холодок, или в белый сюртук [57] . Ты с нами в последнее время и так испытал много горя, не делай же себе еще больших печалей. Она не может уже быть твоею женой, это ты выбрось из головы. Если хочешь подождать годик, так я отдам за тебя Машеньку, она славная девушка.
57
Угодить или в холодок, или в белый сюртук - попасть в тюрьму или в солдаты. В то время солдаты австрийской армии носили белые мундиры.
Все плакали, но отец утешал их: — Не плачьте! Это напрасно! Если не приведу ее назад, так должны будем предоставить ее Господу Богу.
Отец взял на дорогу несколько гульденов, распорядился дома по делам и пустился в путь. Дорогой везде спрашивал, не видали ли такую-то женщину: описывал дочь с головы до ног, но никто не видал подобной. В Иозефове сказали ему, что егеря ушли в Градец, а в Градце ему сказали, что черный солдат перешел в другое отделение, и что он хотел окончательно оставить службу. Куда он пошел, этого не мог сказать егерь, который жил прежде в доме Микша. Но и он подтвердил, что Викторку не видал никто. Многие советовали отцу идти в канцелярию, что это будет лучше; но крестьянин не хотел.
— Я не хочу иметь никакого дела с канцелярией, говорил он, — не хочу, чтоб ее, как беглянку, переслали по этапам, чтоб на нее все показывали пальцем. Я не доведу ее до такого позора. Пусть останется там, где она теперь: ведь она везде в руках Божиих, и без Его воли не спадет ни единый влас с главы ее. Воротится, так воротится, а не придет, так да хранит ее Бог! Разглашать о ней по всему свету я не позволю.
Так порешил отец, но попросил все-таки егеря, чтоб он дал знать Викторке, если увидит ее или услышит о ней, что отец искал ее, и если она захочет вернуться домой, так уговорил бы кого-нибудь, хоть за деньги, проводить ее. Егерь обещал ему все, потому что еще помнил, как ему хорошо жилось в его доме, и крестьянин вернулся домой с успокоенною совестью, сделав все, что только было можно.
Все плакали по Викторке, молились и служили за нее обедни; но по прошествии полугода, трех четвертей года с того времени, как о ней не было ни слуху ни духу, стали поминать ее как покойницу. Так прошел и целый год.
Однажды пастухи принесли в деревню весть, что видели в господском лесу женщину такого же роста и с такими же черными волосами как Викторка. Микшовы работники бросились тотчас в лес, избегали его по всем направлениям, но никого не нашли.
— Я тогда был еще первый год подлесничим у моего предшественника, покойного тестя. Обо всем этом мы также слышали, и начальник мой, когда я на другой день собрался в лес, сказал мне, чтоб я поглядывал, не увижу ли такую женщину. Действительно, в тот же день я видел, что на косогоре, возле самого поля Микша, под двумя сплетшимися елями, сидела женщина с непокрытою головой. Я прежде видал Викторку, но в этом одичалом существе я едва мог узнать ее. А это была она! Платье ее было барского покроя и когда-нибудь вероятно было очень хорошо, но в настоящую минуту оно было все изорвано. По ее корпусу я догадался, что она должна скоро сделаться матерью. Я потихоньку выбрался из своей стоянки и побежал к своему начальнику. Тот сейчас пошел в Жернов сообщить об этом. Родители много плакали и желали лучше, чтоб она умерла. Нечего было делать. Мы уговорились наблюдать за ней, куда она ходит, где спит, чтобы сделать ее ручною. Один раз под вечер она пришла в Жернов и вошла даже в отцовский сад, села под дерево, обняла обеими руками свои колени, оперлась на них подбородком и так сидела, смотря пристально на одно место. Мать хотела подойти к ней, но она быстро вскочила, прыгнула через плетень и была уже в лесу. Мой начальник советовал положить под ели что-нибудь съестное и какое-нибудь платье, в надежде, что она это найдет, и родные принесли все, что считали для нее необходимым. Я сам положил все под ели. На другой день я пришел посмотреть: из пищи недоставало только хлеба, а из платья — юбки, кофты и рубашки. Остальное все и на третий день было еще там, и я взял все оттуда, чтобы другой кто не унес. Долго мы не могли узнать, где она ночует: наконец я нашел ее ночлег в пещере под тремя елями, где, кажется, прежде была каменоломня. Вход в нее так зарос кустарником, что человек незнающий и не нашел бы его; а она еще загородила его хвоем [58] . Однажды я забрался в пещеру, и она оказалась довольно просторною для одного или двоих; у Викторки там ничего не было кроме сухих листьев и моху. Это была ее постель. Знакомые и родные, даже отец и Машенька, бывшая тогда уже невестой Тоника, сторожили ее, желая поговорить с ней и привести ее домой, но она дичилась людей и мало показывалась днем. Когда же она однажды пришла посидеть возле дома, Машенька потихоньку подошла к ней и сказала ей своим ласковым голосом: «Пойдем, Викторка, пойдем спать ко мне в комнату, ведь ты уже давно не спала со мной. Я уже стосковалась по тебе. Пойдем со мной». Викторка посмотрела на нее, позволила взять себя за руку, позволила довести себя до сеней, но потом вдруг вырвалась и убежала. После этого уже несколько дней не видали ее близ деревни.
58
Хвой - хвоя, так в оригинале.
— Однажды ночью стоял я на карауле на косогоре около Старого Белидла. От месяца было так светло как днем. Вдруг вижу, выходит Викторка из лесу. Идет она с руками сложенными на груди, с головою наклоненною вперед, и ступает так легко, что, право, казалось не дотрагивается до земли. Так бежала она из лесу прямо к плотине. Я часто видели ее сидящею около воды или на косогоре под тем большим дубом, и потому я не обратил на это никакого внимания. Всмотревшись же хорошенько, я увидел, что она что-то бросила в воду, и потом услышал такой дикий хохот, что у меня волосы стали дыбом. Собака моя страшно завыла. Я дрожал от страху. Викторка села потом на пень и запела; я не понял ни слова, но мелодия была похожа на колыбельную песню, которую матери поют детям:
«Спи, дитятко, спи. Зажмурь глазки свои! Господь Бог будет спать с тобой, Ангельчики будут тебя качать — Спи, дитятко, спи!»Эта мелодия так жалобно звучала ночью, что я от страха едва устоял на месте. Часа два сидела она и пела. С тех пор каждый вечер она до ночи сидит у плотины и всегда поет эту колыбельную песенку. Утром я рассказал все своему начальнику, и он тотчас догадался, что она бросила в воду.... и догадка его была справедлива. Когда мы ее увидели опять, то корпус ее был уже иной. Мать и другие пришли в ужас, но ведь неведение не делает греха. Понемножку привыкла она ходить к нашим дверям, обыкновенно тогда, когда ее мучил голод. Как теперь делает, так делала и прежде: приходила, стояла как статуя и ничего не говорила. Жена моя, тогда еще девушка, давала ей что-нибудь поесть; она брала молча и убегала в лес. Когда иду лесом и встречу ее, то даю ей хлеба, и она берет, а если заговорю с ней, то она убежит и не возьмет ничего. Особенно любит она цветы: если в руках у нее нет букета, то непременно уже есть цветы у лифа; если увидит детей, то всегда их обделит цветами. Но понимает ли она, что делает, этого никто не знает. Мне самому хотелось бы знать, что делается в ее помешанной голове, но кто же может объяснить это? А сама она — едва ли!
Когда была свадьба Машеньки и Тоника, и когда они поехали в Черную гору венчаться, Викторка прибежала домой, Бог знает, нечаянно ли или слышала что-нибудь. В платье у нее были цветы, и дойдя до порога, она раскидала их по двору. Мать расплакалась и вынесла ей калач и все, что было лучшего, но она отвернулась и убежала.
Отца это сильно мучило: так он ее любил. На третий год он умер. Я был в это время в деревне, и Тоник с женой со слезами спрашивали меня, не видел ли я где-нибудь Викторку. Желали бы привести ее домой, но не знали, как это сделать. Отец, говорят, долго томился, и все думали, что она держит его душу. Воротился я в лес, чтоб увидать ее и сказать ей об этом: поймет она меня или нет. Сидела она под елями; я вертелся около нее, как будто ни в чем не бывало, а мимоходом, чтобы не спугнуть ее, говорю: «Викторка, отец твой умирает; сходила бы ты домой». Она на это ничего, как будто не слыхала. Я подумал, что все напрасно, и пошел сказать об этом в деревне. Говорю еще на пороге с Машенькой, как вдруг работник закричал: «Викторка идет в сад... Право!..»
— Тоник, вызови всех, да спрячьтесь, чтобы нам ее не испугать, — проговорила Машенька, идя в сад.
Через минуту она молча ввела Викторку в комнату, Викторка играла белою буквицею и не отрывала от нее своих прекрасных, но мутных глаз. Машенька вела ее как слепую. В комнате было тихо. По одну сторону кровати стояла на коленях мать, а в ногах единственный сын. Руки старика были сложены на груди, глаза были уже обращены к небу, но он еще боролся со смертью. Машенька подвела Викторку к самой кровати; умирающий обратил на нее свои глаза, и по лицу его пробежала радостная улыбка. Хотел поднять руку, но не мог. Викторка верно подумала, что он чего-нибудь хочет и положила ему в руку буквицу. Больной еще раз взглянул на нее, вздохнул и умер. Викторка облегчила его кончину. Мать зарыдала, а Викторка, услыхав столько голосов, дико осмотрелась кругом и выбежала вон.
— Не знаю, была ли она еще когда-нибудь в родительском доме. Вот уже пятнадцать лет, как она живет в лесу, и я один раз только слышал ее речь. Я этого до смерти не забуду. Шел я однажды вниз к мосту; по дороге ехали господские извозчики с лесом, а по лужайке, вижу, идет Златоглавка. Это был писарь из замка, которого девушки прозвали так, потому что не могли запомнить его немецкого прозвания, а он имел великолепные волосы золотистого цвета. Так как было очень тепло, то он и снял фуражку и шел с открытою головой.