Багатур
Шрифт:
Пончик стоял на краю обрыва, оцепенев, не зная, на что ему решиться, — то ли снова на стену брести, раненых вынося, то ли просто стоять и ждать конца? Толку с тех перевязок и первой медпомощи! Всё равно же всех перебьют. «Клятва Гиппократа!» — пискнула совесть. Проку с той клятвы…
И тут случился перелом — страшный шум битвы, в котором мешались крики, лязги, удары глухие и звонкие, неожиданно возвысился, возгремел, устрашая. Ордынцы, уже проломившие внешние ворота Серебряной башни, разнесли и внутренние, со стороны города заваленные глыбами мёрзлой земли, коробами с золой, мешками с ячменём, подпёртые столбами и упорами. Вся баррикада зашаталась вдруг и начала распадаться, валиться наружу и вовнутрь. Рязанцы, скатываясь по склону, бросились к башне, но было уже поздно — озверелые «мунгалы» потоком хлынули в город. Торжествующий рёв победителей подавил вой побеждённых, началась яростная сеча, в которой не брали пленных.
Стены города как будто прорвало — ордынцы сломили сопротивление севернее Исадской башни, пробились в Борисоглебские ворота, ворвались в Пронские, в Спасские. Рязань пала.
Монголы расшвыряли заслон у Серебряных ворот, и по наледям зацокали копыта лохматых, длинногривых лошадок. Конники, десяток за десятком, заполняли овраг, скача вверх, спеша убивать, насиловать и грабить.
На обрыв выскочил боярин Кофа, замахиваясь копьём, и упал, пронзённый сразу парой длинных стрел, покатился по склону, сгребая снег уже неживыми руками и ногами. Ополченцы, поспешавшие за ним следом, увяли будто — и разбежались. Тут и Пончика осенило — а ведь его могут убить!
Со всех ног он помчался прочь, стремясь обогнать передовой отряд монголов, взбиравшийся на горку, и выбежал на главную улицу. Взад-вперёд по ней носились люди пешие и конные, с узлами, с оружием, с детьми. Но спасения не было — дико визжавшие лошади-степнячки выносили своих седоков из переулков, и началась бойня, пошла резня. Горе побеждённым!
Татары секли саблями наотмашь, не разбирая чину и полу — в снег падали и мужики, и бабы, а если клинок не доставал до дитяти, то девочку или мальчика накалывало копьё.
Шедшие на приступ не зря остерегались жечь город — сперва Рязань нужно было пограбить вдоволь, утешиться всласть, а уж потом можно и огонь раздувать…
Пончик шарахнулся от нукера, дико вопящего: «Кху-кху-кху!» — и выскочил на площадь перед Спасским собором. Из дверей храма Божьего неслись крики и стоны, монголы выволакивали оттуда богомольцев и проливали кровь христианскую на снегу, не дерзая даже в запале нарушить Ясу и осквернить церковь. [122] А вне святыни отчего ж не порезвиться, не распотешиться?
122
Храм действительно не был ни разрушен, ни осквернён, разве что стены закоптились, когда город горел. Именно в Спасском соборе был схоронен Олег Ингваревич Красный.
Два пацана в полушубках с чужого, взрослого плеча побежали через улицу, вереща: «Мама! Мама!» — а мама их лежала на грязном снегу с пробитой головой, напуская ужасной красноты. Горю детскому много времени не нашлось — лучники, споря, кто из них метче, подстрелили сперва одного пацанёнка, а потом и другого.
Бородатый мужик, хрипло ревя, стоял на крыльце, маша топором, расхристанный, с обломанной стрелой в ноге. Одного нукера, желавшего прорваться в избу, мужик зарубил, а от второго сам смерть принял — сабля вошла наискосок от плеча, разрубая грудину. Жахнуть так, чтобы напополам, как у знаменитых багатуров, у нукера не получилось — сопя, он стал дёргать саблю, спеша поскорей высвободить её, застрявшую в кости. Так он и умер, упав на труп бородатого — стрела рязанская вошла нукеру под лопатку. Да и лучнику, парню в меховом колпаке набекрень, в одних кожаных штанах, тоже не повезло — конник наехал на него со всей прыти, да так всадил длинное копьё, что с разбегу протащил полуголого по снегу, оставляя на нём кровавые мазки.
Молодая женщина с двумя младенцами на руках вышла на улицу, бледная и задумчивая. Она будто не видела разгула человеческой стихии и безобразий, чинимых победителями. Женщина покачала ревущих дитятей, улыбаясь ласково то одному, то другому. Бережно опустив на землю дрыгавшиеся свёртки, она вытащила узкий кинжал-стилет и заколола детей по очереди — плач перешёл в бульканье и стих. Не отирая с клинка родную кровь, женщина с размаху всадила кинжал себе под левую грудь, поникла, сгибаясь в поясе, и упала, будто прикрывая собою чад своих.
Два монаха в чёрном и несвежем вышли из переулка, держа в руках большие медные кресты и громкими, дрожащими голосами распевая псалмы. Стрелы достали обоих и повалили на землю. Нукеры задержались, покружили вокруг, пронзительными выкриками сопровождая ругань. Лучник оправдывался виновато — дескать, в запале был, не ведал, что творил, — так, перебраниваясь, они и поскакали дальше, а монахи остались лежать недвижно, и лишь легчайший ветерок теребил яркое оперение стрел.
— Дорогу! Дорогу! — послышался вопль, и из переулка вылетела громыхающая телега, запряжённая парой лошадей. В телеге стоял мужик в дорогом кафтане, он пучил глаза, орал, требуя проезда, и нещадно стегал бедных лошадок. Нукер-копьеносец поскакал ему навстречу и ударил с такой силой, что древко выгнулось, а мужика снесло наземь. Испуганные лошади понесли да резко завернули за угол избы. Телега опрокинулась, но порыв животных был столь силён, что лопнули кожаные ремни, и понеслась парочка дальше, свободная и от повозки, и от возницы.
Пончик всё это видел, вбирал глазами, всей кожей впитывал горе неизбывное, ненависть слепую, ярость сатанинскую. А толпы монголов всё прибывали и прибывали, захватчиков было больше, чем жителей Рязани, и вот уже кое-где начались драки между самими нукерами, не поделившими женщину или сундук с добром. Впрочем, драки вспыхивали и гасли — грозные наказы Чингисхана довлели над монголами даже в пору вседозволенности. Город был ваш — грабьте, разворовывайте! — но будьте сплоченны, не распускайте рук, обнажайте оружие лишь против общего врага!
Грабёж шёл и на западном конце Рязани, в палатах боярских, и на восточном, где стояли избы куда как скромные. Вот молодой, гогочущий нукер тащит за косу визжащую девушку, вот ещё один покружил на коне близ трупа боярыни и слез-таки, не поленился стянуть шубу кунью, отрезал деловито уши с серьгами жемчуговыми. А вот…
— Что стоишь, раззява?! — Злобный крик ударил Пончику по ушам, пронзил до самых пяток.
Он ужом извернулся, чтобы увидеть князя Романа Ингоревича на храпящем рыжем коне, а за ним — несколько сотен оружных всадников, в кольчугах, в бронях, в доспехах кожаных, а то и просто в шубейках.
— Ур-ра! — заголосил Александр. — Наши!
— Уходим, княже! — заорал боец в блестящем чешуйчатом панцире, но без шлема, с окровавленной повязкой на голове. — Исадскими пройдём!
— За мной! — гаркнул Роман Ингваревич.
Пончик, открыв рот, смотрел, как мимо проносятся княжеские дружинники, оставшиеся живыми.
«А как же я?!» — чуть было не воскликнул он, но прикусил язык, завидя пробегавшего мимо гнедого коня с седлом, залитым кровью. Не думая, не чуя ничего, Александр бросился к гнедку, хватая того за гриву и свисавший повод. Конь не остановился сразу, опрокинул Пончика, проволок его по снегу и лишь потом замер, кося глазом, налитым красным.