Багровый лепесток и белый
Шрифт:
— Да, божественно, — отвечает Конфетка. Слово это оставляет на ее губах привкус странный, но не противный. Синьор Верди растрогал ее — и не одними мелодиями своего «Реквиема», но еще и забрезжившим в ней пониманием того, что это монументальное сочинение, эта архитектура звуков, способная поспорить за первенство с архитектурой самого «Ройял-Алберт-Холла», была записана на листках нечистой бумаги одним-единственным человеком — стариком-итальянцем с падающими на глаза прядями волос. Ропот контрабасов, отзывавшийся вибрациями в ее животе, существует лишь потому, что он, старик, водил пером по бумаге — и, может быть, поздней ночью, когда сидел без пиджака за столом, а в соседней комнате храпела синьора Верди. Это проявление мужской силы, о существовании коей Конфетка прежде не задумывалась, силы, возвышенно равнодушной к тому, чтобы поработить
И потому, да, «Божественно», — говорит она морщинистой даме с плохо прилаженными накладками, и дама награждает ее улыбкой. И только когда аплодисменты стихают, а слушатели постарше встают, чтобы покинуть зал, Конфетка вдруг понимает, что совсем забыла о Рэкхэмах. Здесь ли они еще? Нет, ни слуху, ни духу. Быть может, она проглядела что-то безмерно важное, разыгранную Уильямом и Агнес пантомиму, которая, если б Конфетка увидела ее, могла сказать очень о многом. Быть может, Агнес совершила у всех на глазах нечто непозволительное.
В конце концов Конфетка решает, что немного отвлекаться на великую музыку — это не так уж и плохо. Не может же она шпионить за Рэкхэмами во всякую минуту всякого дня — что-то так ли, этак ли, а будет ею упущено, тут уж ничего не попишешь. Да и занятию своему она предается с немалым рвением: не было б музыки — или была бы музыка плохой, — Конфетка не спускала бы с Рэкхэмов глаз, даже когда на сцене сражались бы на мечах неистовые актеры или танцевали, повинуясь невидимым нитям, металлические манекены.
Но что же она узнала, глядя сверху вниз на следящих за представлением Рэкхэмов? Не многое. Уильям отнюдь не питает склонности вскакивать со своего кресла в «Сент-Джеймс-Холле» и вопить, сообщая всем и каждому о своих потаенных страхах; Агнес же, хоть Уильям и уверяет, будто она способна на поступки самые неподобающие, вовсе не бьется в припадках, даже когда попадает в здания самые что ни на есть готические. И все же, Конфетка убеждена, что, если б она смогла стать частью публичной жизни Рэкхэмов — видела открывающееся их глазам, слышала доносящееся до их ушей, — то наверняка стала бы частью и их приватной жизни. К тому же невозможно сказать, что именно из увиденного Уильямом на одном из этих концертов и представлений придет ему на ум, когда он будет делить с ней постель. Тот же, к примеру, «Прометей в Альбионе» мистера Уолтера Фаркара, под конец которого Уильям необычайно оживился и даже «браво» закричал… Если бы ей удалось выведать что-то о поэме, легшей в основу этой пьесы, а после исповедаться в любви к ней, тогда он мог бы рассказать ей о пьесе, а она — познакомить его с поэмой: и какой уютненький получился бы у них tete-a-tete! А еще на одной премьере она увидела, как Уильям уводит Агнес из театра. Опиралась ли она ему на руку? Наверное, она устала или занемогла — проявлением любви это быть не могло. «Ради Бога, Уильям, отвези ее домой, уложи спать, а после приезжай ко мне» — думает Конфетка. Однако, едва покинув зрительный зал, Рэкхэмы попадают в компанию улыбающихся незнакомцев, и эту ночь Конфетка снова проводит одна.
Пока что самые лучшие, самые ценные результаты, — позволяющие ей ощутить себя воистину близкой к Рэкхэмам, — приносит слежка под открытым небом, а, надо сказать, погода в этом году хороша необыкновенно. Даже после захода солнца она остается мягкой, а волшебные фонарики, жаровни и печки уличных торговцев, сияющие окна пабов и роящиеся повсюду пышно разодетые леди сообщают воздуху иллюзорное тепло. (Ну, не везде, разумеется. На Черч-лейн, что в Сент-Джайлсе, несомненно царит та же, что и всегда, темень и грязь. Но кому же придет в голову отправляться туда?)
Во время «Большого садового праздника» в Масуэлл-Хилл, Конфетка, заплатив полкроны, попадает в залитый лунным светом парк нового дворца Александры всего через пару секунд после того, как в ворота его проходят Уильям с Агнес. (Днем сюда заглядывают только люди вульгарные.) А после она пристраивается к ним сзади почти вплотную и остается — главное, не подходить слишком близко к свисающим с деревьев фонарикам, — неузнанной.
Конфетка следит за ними вот уж несколько недель. Теперь она знает наклон Уильямовых
Столь часто следуя по пятам за Рэкхэмами, Конфетка научилась прочитывать знаки их разлада. Тела обоих, даже укрытые под одеждой, ощущаются каждым из них как анафема. И все же, временами они, что неизбежно, берут друг дружку под руку. И в этих случаях Уильям, сопровождая супругу, нервничает, словно боясь, что она может рассыпаться на куски, и все вокруг уставятся на него и на беспорядок, учиненный ею на дорожке. Агнес же скользит безотносительно к мужу, как механизм, ускорить движение коего невозможно. Впрочем, когда что-то впереди привлекает ее внимание — леди, к примеру, с которой ей просто необходимо поговорить, — она ускоряет ход и тянет Уильяма за собой, точно железнодорожный вагон, случайно зацепивший крюком для мешка с почтой рукав джентльмена.
Над одним перекрещением парковых аллей высоко над шатрами висит в небе, заставляя людей в толпе возбужденно указывать на него, большой синий воздушный шар. Агнес ничего этого не замечает. Конфетка видит, как Уильям заговаривает с женой, убеждая ее взглянуть на освещенную луной диковинку. Агнес кивает, словно произнося: «Как мило, дорогой», но поднять кверху взгляд не соизволяет. Видимо, для того, чтобы заслужить ее одобрение, требуется нечто большее, нежели синий воздушный шар.
А то, что происходит на ипподроме «Сандаун-Парк», где Конфетке представляется еще одна превосходная возможность обратиться средь бела дня в тень Рэкхэмов, примечательно в мере даже большей.
Самого ипподрома Конфетка почти не видит, поскольку его переполняют зрители. Кажется, что на нем собралась половина жителей Лондона, — людей, набранных из всех его слоев и прослоек (ну, кроме совсем уж нищих, вынуждена признать Конфетка… однако за вычетом их представлены все). Едва ли остался здесь дюйм земли, не истоптанный волнующейся ордой мужчин, женщин, детей и собак. Тех, кто предположительно привлек их сюда, — скаковых лошадей и наездников, — Конфетка видит лишь изредка и мельком. Коренастые старые клячи и пони, тянущие за собой тележки с напитками и закусками, выступают в полном неведенье о том, что где-то поблизости пританцовывают или летят, как ветер, лошади высшей касты. Время от времени поднимается крик, и Конфетка решает, что начался — или закончился — заезд, но затем в толпе словно распускается узел и выясняется, что шум вызван чем-то другим: обмороком, кулачной дракой, переехавшим чью-то ступню колесом.
Но, сколь ни малую часть забегов видит Конфетка, Рэкхэмов она видит отлично. Миниатюрная, как любой из жокеев, Агнес стоит в некотором отдалении от людской толчеи, ибо опасается, что ее там задавят. Бедный Уильям! Как бессильно заламывает он руки! Как просительно поглядывает на небеса, прося их излить некие чары, способные растопить сердце жены! Быть может, он жаждет посадить ее, точно дитя, себе на плечи, чтобы она хоть что-то увидела… Вместо этого он раз за разом втискивает свое нескладное тело в толпу, надеясь расчистить клочок земли, на который могла бы ступить Агнес. Пусть она даже ни одной лошади не увидит, но хоть полюбуется с его помощью на султана Занзибара, уж это-то, уверен он, ей понравится!