Бахмутский шлях
Шрифт:
— Там еще зерно есть… — попробовала возразить женщина.
— Зерна нету, — твердо сказал горбун. — Нельзя дальше.
Тем временем Гришака открутил винт и вытащил круглый спрессованный жмых. Он отломил кусочек, попробовал:
— Ничего, вкусно. Можно пирожки начинять.
— Конечно, — Ваня отломил и себе кусочек жмыха. — Тут же масла сколько осталось! Давление ж не такое, как на заводе.
Федя Дундук тоже взял кусок и с удовольствием стал уминать его. Я не вытерпел, толкнул его в бок:
— Дай макухи попробовать.
Он
Когда женщина забрала муку и ушла, Ваня быстро крутнул за ручку мельницу, так что действительно запахло гарью. В ведерко из-под камня по желобу посыпалась мука пополам с зерном. Потом он гусиным крылом вымел остатки муки и зерна, оставшегося между камнем и железной оправой, постучал кулаком по оправе и снова все вымел в ведерко. После этого взял литровую кружку и бесцеремонно влез в мое ведро.
— Зачем? — спросил я.
— Отмер, — сказал он спокойно. — Что ж ты думаешь, даром мельницей пользоваться?
— Так много?
— Хм, много! С ведра кружка.
— А тут чуть больше половины.
— Ну и что ж? Если б половина — взял бы полкружки, а раз больше — значит, кружку. Понял? Засыпай, — сказал он мне повелительно, бросив кружку с моей пшеницей в ящик.
Я засыпал зерно и стал крутить ручку самодельной мельницы. Камень вращался на стержне, к которому передавалось движение от зубчатого колеса, снятого с лобогрейки, того самого колеса, которое приводит в движение косогон.
Крутить было тяжело, но я так злился на жадного Ваньку, что не чувствовал этого, и решил не бросать, пока не смелю все зерно.
Молоть я закончил только к вечеру. Возле меня все время дежурил горбун, ждал, когда я кончу. Когда последние зернышки упали из ковша в круглое отверстие в центре камня, я так же, как он тогда, с силой несколько раз крутнул мельницу, чтобы высыпалась вся мука.
— Что ты делаешь? — закричал он, вскакивая. — Камень затупишь!
— Так там же моя мука!
— Твоя в ведре.
— И отмер, значит, и там еще остается с полкружки? Здорово! Жирно будет!
— Не твое дело. Смолол — и уходи. Погляди, сколько муки. Разве столько у тебя было зерна? Видишь, сколько примолу.
— Примол? Она ж рыхлая, ее надо притоптать…
— Ну, ладно, давай уходи, — не стал слушать меня Ваня.
Схватив ведро, я побежал домой.
Муки этой хватило ненадолго. К концу февраля у нас уже не осталось ничего, кроме полбочки соленых огурцов. Даже картошка кончилась. Раньше всегда хватало до весны, а в этом году почему-то все очень быстро убавлялось.
Начался настоящий голод. Надо было что-то предпринимать. Многие уходили куда-нибудь подальше в деревни и там на одежду выменивали хлеб. Решил идти и я.
— Один? — спросила мама.
— С Митькой пойдем, у них тоже с хлебом, как и у нас.
Митька уже стал немного видеть и правым глазом. Он давно рвался на улицу, но бабушка не пускала, боялась, что догадаются о причине болезни Митькиных глаз. Но это напрасно, наверное, никто о том случае уже и не вспоминал. Когда я предложил Митьке идти в деревню, он сразу согласился, да и бабушка не стала возражать.
— Ладно, иди, — сказала она ему, — там все равно тебя никто не знает. Только хорошенько правый-то глаз завязывай, а то застудишь.
Мама взяла у бабки Марины взаймы два блюдца муки, испекла мне на дорогу две пышки. Кроме пышек, она завернула еще с десяток соленых огурцов. Потом дала свои лучшие блузку и юбку, которые я должен был променять на хлеб, и мы пошли.
Тащить пустые санки было совсем не тяжело. Мы с Митькой взялись за веревку и бодро зашагали. Но на душе было как-то неспокойно. Дома осталась больная мама без единой крошки, а я иду куда-то далеко-далеко, сам не знаю куда, добыть хоть немного хлеба. Идем вдвоем с Митькой, без взрослых.
Мы вышли за поселок, миновали усадьбу МТС и направились по дороге на юго-запад. Ветер дул в спину, идти было легко. Там, где дорога спускалась вниз, мы садились на санки и съезжали. Так, идя и разговаривая, мы все больше удалялись от Андреевки, и мне казалось, что мы сможем пройти сколько угодно.
Я снова, уже в который раз, рассказывал Митьке про Никитина, про смелую женщину у мельницы, он слушал, поддакивал.
— Наган бы достать, — сказал он в заключение. — Никитина надо убить в первую очередь. Он, вражина, самый опасный. Немцам откуда знать, где, кто и что? А он всех знает и выдает.
Митька посматривал на меня красным безбровым слезившимся глазом. Но я завидовал Митьке: смелый он! И то, что он чуть не остался слепым, меня не отпугивало от него, наоборот, он как-то вырос в моих глазах, стал мне казаться героем.
— Жаль, у нас партизан нет, — вздохнул он. — Давно б уже этого Никитина не было.
— Откуда ты знаешь, что нет? Что ж они, всем будут рассказывать о себе?
— Конечно, нет, — настаивал он. — Ни одного поезда не взорвали, ни одного немца не убили… Да и где тут быть им? Были б у нас леса — вот это да. Ушел бы в партизаны…
— Говоришь, партизан нет? А кто ж листовки расклеивает на поселке?
— Да это так, чепуха! Вот ты скажи, где сейчас наши, фронт? Неужели теперь так все и будет и наши никогда не вернутся? Как ты думаешь?
Митькин вопрос застал меня почему-то врасплох: я никогда не задавал себе его — придут или не придут. Я просто ждал того дня, когда все фашисты будут перебиты, а Лешка, дядя Андрей, Митькин отец — все-все придут домой. И даже не верилось, что и Вовка и Егор Иванович уже никогда не вернутся. Опять будут школы, откроются магазины. А в магазинах все, что хочешь: хлеб, булки, колбаса, конфеты.