Бахмутский шлях
Шрифт:
Но лопат не было, копали большей частью немецкими плоскими штыками.
Светало. Из конца в конец были видны кучки свеженарытой земли, за ними лежали бойцы. Они рвали траву, маскировали бруствер.
Впереди усиливалась завязавшаяся перестрелка, заработали пулеметы. В небо одна за другой взлетали зеленые ракеты — сигналы нашим.
Я с трудом удерживался, чтобы не удрать от Сергея. А когда послышалось далекое раскатистое «ура-а-а!», я не выдержал, вскочил:
— Пойду туда.
— Не разрешаю, — строго
— Пойду!
— За невыполнение приказания на фронте расстреливают. Понял? А ты сейчас солдат.
У меня слезы подступили к самому горлу от обиды: там дядя Андрей, там Митька, там идет настоящий бой, а я тут сижу.
— Дядя Андрей сказал, чтоб я вернулся, — соврал я.
— Нечего тебе там делать. Выполняй последнее приказание.
— Пойду к Митьке, — просил я.
— Подожди с полчасика, — сказал он, смягчившись. — Если тут ничего не случится, пойдешь доложишь, что у нас все в порядке. Ты же связной.
Через полчаса я бежал по балке, таща за собой длинную тяжелую винтовку за конец ствола. Отягощенные патронами карманы штанов били по ногам. Шальные пули противно свистели над самой головой, заставляли падать на землю. Казалось, что кто-то стреляет по мне. Но потом я поднимался и снова бежал дальше, втянув голову в плечи.
Над полем прокатилось снова «ура-а!» Я больше не стал кланяться пулям. Бежал напропалую вперед, будь что будет!
Когда я выскочил на бугор, стрельба затихла. Из края в край, по всему полю, рассыпались люди. Они обнимались, что-то кричали. Я понял: пришли наши!
По жнивью, как снопы, чернели трупы. Я не обращал на них внимания, мчался, словно угорелый. Но вдруг я увидел Митьку и остановился как вкопанный: он лежал на земле, уткнувшись лицом в стерню и поджав под себя ноги. Недалеко от него валялась винтовка.
Я перевернул его навзничь. Лицо его было чуть бледнее обычного, губы еще не успели потерять своей розовой окраски, в левом уголке рта багровел запекшийся комочек крови.
— Митька! — закричал я в ужасе.
Митька не шелохнулся, даже веки не приподнял. Откуда-то прилетела большая зеленая муха, села на Митькино лицо.
Не зная, что делать, я встал, огляделся вокруг. На поле было много народу. Всюду слышались радостные крики, люди обнимались, бросали вверх кепки, пилотки.
Вдали дымился старый Бахмутский шлях — там шли наши войска.
Низко над горизонтом стояли багрово-красные облака. Над землей медленно поднималось солнце. Наступал день.
Митька очнулся в больнице, но прошло много дней, пока мне удалось увидеться снова с моим другом.
Огненными красками цвела сухая, прозрачная осень. Трава, листья на деревьях — все окрашивалось в яркие цвета: от пестро-желтого до кроваво-красного. Летали длинные белые паутины. На сливе-зимовке висели покрытые сизоватой дымкой перезрелые плоды. Нарочно не срывали, берегли для Митьки, когда он поправится настолько, что можно будет угостить его сливами.
Мы сидели с Митькиной бабушкой на пороге дома, я читал вслух полученное от Лешки письмо.
«Дорогая мама! — писал он. — Я очень беспокоюсь о вас, как вы там живы и здоровы? Как Петя? Ему, по-моему, следует идти в ремесленное, пора приобретать специальность.
Кратко о себе. Я сейчас ранен, лежу в госпитале. Но вы не беспокойтесь, рана не опасна: немножко задело осколком левое плечо. Недели через две все заживет и снова пойду на передовую. Похвастаюсь вам — я сержант, командир отделения.
Передайте привет всем-всем. Пишите поскорее ответ, мне не терпится узнать, как вы живете.
Напишите, что нового, кто жив, кто погиб. Как там поживают Маша, Ксеня, Митя? Миша Зорин, я слышал, где-то воюет. Узнайте его адрес и пришлите мне.
Мой адрес: полевая почта 48 323 «Б».
Хотя в письме не было ничего особенного, но я несколько раз прерывал чтение, чтобы вытереть слезы. Я вспомнил маму и не мог удержаться, чтобы не заплакать. Бабушка тоже плакала, вытирая передником глаза. Она оплакивала Митькиного отца, о котором до сих пор не было никаких известий.
— Ну что ж, — сказала она. — Напиши ему все. Передай от меня поклон. Пусть горем не убивается: не у вас одних мать погибла…
— Сначала схожу к Митьке в больницу, может, сегодня допустят к нему. А потом буду писать.
— Сходи, сходи, проведай, — сказала бабушка. — Если не пустят, расспроси хорошенько у сиделки, как он, может, ему надо передать что-нибудь.
Я ушел в комнату собираться. А когда стал выходить, услышал через открытую дверь жалобный голос бабки Марины.
— Вот люди, как все равно без сердца, — жаловалась она, — Никто не хочет подписать бумагу, будто рука отвалится.
— Какую бумагу? — спросила бабушка.
— Да чтоб помиловали Гришаку. Его ж, сердешного, арестовали и будут судить. А за что? — Бабка Марина заплакала. — Кому он что сделал?
— А ничего не делал, так что ж плакать? Там разберутся, наверное, с головами сидят. Что ж его немцы забрали, что ли? Свои. А свои — не чужие. Ничего не делал, — проговорила бабушка. — Люди головы клали, а он наживался, у немцев служил.
— Да разве ж он виноват? Заставили, вот и служил.
— А не виноват — придет домой.
— Жалко ж как сердешного. Подписали б всем миром бумагу, может и помогло.
— Неграмотная я, — сказала бабушка.
— Эх люди, люди… — завздыхала бабка Марина.
Я не выдержал, вышел из комнаты. Осунувшаяся, постаревшая на несколько лет бабка Марина, действительно теперь похожая на старуху, взглянула на меня, широко раскрыла глаза, попятилась назад.