Бал шутов. Роман
Шрифт:
— Скажи мне, Ирина, — спросил он, — откуда у нас могут быть диссиденты, когда нет никакой веры? Объясни мне, как можно отколоться от того, чего нет?
— Чем меньше веры — тем больше диссидентов, — ответила Ирина. — Диалектика.
— Теперь понятно, — произнес Борис и захлопнул энциклопедию. — Объясни: как я могу играть диссидента, да еще не на сцене, а в жизни, когда даже толком не знаю, чего они хотят?
— Это я тебе объясню, — сказала Ирина. — Свободы — вот чего они хотят.
— По —
— Ты хочешь, — усмехнулась Ирина. — Ты хочешь, но не борешься, а они хотят — и борются. В этом вся разница!
— То есть ты мне предлагаешь начать бороться?
— Чего не можешь избежать — принимай с радостью.
— Да, но как? И с кем?
— С режимом, властью, правительством!
Борис резко повернулся к Ирине и закрыл ей ладонью рот.
— Мы не на сцене, — напомнила Ирина. — Или ты меня решил действительно задушить?
— Что ты такое говоришь? Ты что, с ума спятила? С каким режимом?
— Спокойно, сейчас нам разрешено все!
— Что значит — все?! Я, конечно, раз уж это разрешено, начну возмущаться Орест Орестычем, который ни черта не смыслит в театре, плохой работой почты и даже тем, что в магазинах пропала безголовая селедка! Но не властью же!
— Именно ей! И прошу тебя — успокойся. Если нет выхода — будь хотя бы храбрым!
— Понятно, — констатировал Борис. — Ты хочешь угодить в тюрягу. А я — нет! Я хочу гулять по весеннему Ленинргаду, играть Отелло, любить тебя.
— Ты, кажется, знаешь пьесу, — напомнила Ирина. — Тюрягу нам, так или иначе, не миновать.
— Да, но надо время, чтобы свыкнуться с этим. Я всего — навсего — человек, а иногда, мне кажется, и того меньше… Это же идиотизм. Я сам должен предпринимать какие-то действия, не зная какие, чтобы меня посадили в тюрьму! Ты когда-нибудь слышала о чем-нибудь подобном?
— Что ж, — сказала Ирина, — будем радоваться, что мы первые.
— Когда я играл военачальников — я встречался с генералами, когда передовиков производства — с директорами заводов, рабочими, наконец, с доярками…
— Теперь ты хочешь встретиться с диссидентами?
— Я хочу?!.. Что это за постановка вопроса?! Я не хочу! Но я должен. Хотя я их и боюсь. Нас сразу же занесут в «черные списки».
Всю жизнь Сокол боялся этих «черных списков». И когда ему рассказывали о ком-то, кто туда уже угодил, его сердце сжималось от страха и жалости к этому человеку. И вот сейчас у него появились шансы попасть туда самому.
— Ты уже в списке, — успокоила Ирина. — Я не знаю, какого он цвета — черного, коричневого или красного, но нам из него просто так не выбраться. Поэтому можешь смело встречаться с любым инакомыслящим.
Но я никого не знаю! До черта знакомых — и ни одного диссидента…
— Может, у тебя кто есть?
— У меня? У меня даже любовника нет, не то, что диссидента.
Борис нервно заходил по комнате, меряя ее своими огромными шагами.
— Надо найти, я должен видеть его, говорить с ним, наблюдать за ним… Как ты думаешь, Сергей Павлович не диссидент?
— Ты сдурел! Секретарь парторганизации?
— А почему бы и нет? Академик может себе это позволить, а секретарь — нет?
— Боря, инакомыслящий секретарь — это уже из пьесы абсурда. Это уже Беккет.
— Тогда я знаю, кто, — твердо сказал Борис, — наши соседи. Они рассказывают анекдоты, ненавидят Ярузельского и слушают «Голос Америки».
— В таком случае, — мы — дважды диссиденты, — сказала Ирина. — Мы вдобавок слушаем «Би — би — си».
Вообще-то, по теории Сокола, получалось, что вся страна состоит из одних диссидентов, если, конечно, не считать тех, кто находился в психиатрических больницах. И то только потому, что там не давали слушать «Голос Америки».
— Единственный, кто б тебе действительно мог что-либо посоветовать — это Леви.
Борис удивился.
— Ты считаешь его диссидентом? Человека, который в «Отелло» кричит «азохун вей»?!
— Да, но как он это кричит! Это крик отчаяния, крик ненависти!.. И потом, не забывай — он из испанских евреев…
— Ну и что, — спросил Борис, — а я из варягов.
— Что ты сравниваешь! Испанские евреи были горды, свободолюбивы — они не могли бы примириться с тем, что происходит вокруг. К тому же он — из просвещенных. И обожает Иегуду Галеви. Ты думаешь — можно одновременно любить Иегуду и Борща?
— Может, ты и права, — согласился Борис, — но в таком случае Гуревич еще больший диссидент. Ты посмотри, как он ставит спектакли. Даже Софокл у него получается антисоветским. Даже Еврипид. Я уже не говорю о том, что он сделал из меня, вернее, из Отелло. Затравленного ленинградского еврея!
— Тогда все ясно, — подытожила Ирина, — изучай их, беседуй с ними, влезай в их диссидентские души!.. А сейчас пошли спать!
— Легко сказать, — вздохнул он, — а как спят диссиденты?
— Так же, как шпионы, — улыбнулась Ирина, — на левом боку…
Всю ночь «диссиденты» ворочались в кровати.
Пару раз «черно — белый» вскакивал, почему-то кричал «азохун вей», читал стихи Иегуды, произносил монологи затравленного Отелло, порывался поехать то к Леви, то к Гуревичу. И все время хотел позвонить Борщу, чтобы отказаться. Но майорского телефона почему-то в телефонной книге не оказалось…
Наконец, забрезжил рассвет.
После бессоной ночи Борис поехал в театр, даже не поев. И даже не разгримировавшись.