Бал шутов. Роман
Шрифт:
— По — моему, неплохо! С огоньком. Ярко. Пламенно!
Если пьеса горела так себе, он сообщал с кислой миной.
— Сыровата. Ваши герои не горят, а тлеют, в то время, как жизнь — горение.
В обоих случаях пьесы не принимались.
Какие пьесы и как проходили и ставились — было тайной.
Часто к Главному вызывали пожарную команду, предупреждали, что нельзя одновременно жечь более десяти — двенадцати пьес — ничего не помогало. Он швырял их десятками.
— Гори, гори, моя звезда, — зычно пел он.
И
Он огляделся — вокруг были пьесы. Он стал яростно швырять их в огонь. Они сгорали, ярость его проходила, но что делать со спектаклем, он так и не знал.
И вдруг, одна из пьес не зажглась.
Он кинул ее еще — то же самое.
Он швырнул в третий раз — она не влетела в камин. Никакими силами он не мог ее туда засунуть. Она летела в другую сторону.
Главному пришлось обхватить ее обеими руками, самому залезть в камин и зажечь в собственных руках. Он еле выскочил с легким ожогом на левой ляжке.
Сгорели дрова, истлели головешки — у проклятой пьесы не обуглился даже заглавный лист.
С обоженной ногой Олег Сергеевич спустился в гараж, притащил канистру и вылил на пьесу литра три бензина.
Сгорела тахта, портрет Станиславского вместе с его системой, — пьеса весело шелестела всеми своими страницами.
Главного охватил ужас — пьеса была несгораемой, как шкаф.
Он ринулся в морозильник.
В нем он уснул, видимо, от пережитого.
Ему приснились герои сожженных пьес.
Зло и жестоко они тащили его прямо из морозильника в камин. Он орал, отбивался, заехал в пах знатному агроному, укусил ткачиху, порвал ухо американскому империалисту и плюнул в Дзержинского.
Камин неминуемо приближался. Огонь в нем разводил знатный сталевар.
И если б лед не сжал Главного, как ледоход в Антарктиде, если б ребра не затрещали — он бы сгорел не хуже иной комедии.
Головой разбив лед, Олег Сергеевич выбрался наружу.
Он влетел в спальню — пьеса ждала его у подушки, раскрытая на первой странице.
Отступать было некуда.
Действующие лица, — прочел Главный, — Владимир Ленин, 47 лет…
Если весь мир сцена, а люди актеры, то евреи в этой огромной лицедействующей труппе, безусловно, комики.
Они играют в комедии с печальным концом…
Но что нам до конца, когда можно посмеяться вначале.
Мечтой Лени Леви было сыграть Иегуду Галеви, великого еврейскрого поэта, мыслителя и жизнелюба, а он вечно играл каких-то революционеров, борцов за народное дело, вождей народно — освободительных движений, в лучшем случае Хо — Ши — Мина.
Серпом и молотом прокладывал Леви народам мира путь к светлому будущему, вел их к сияющим высотам, свергал царей, поднимал восстания, освобождал Восток, отдавал власть советам на Севере и Юге.
Ночами, после казней, аутодафе и посадок на кол, он садился возле портрета Иегуды Галеви, висевшего в его квартире, и беседовал с ним.
— Иегуда, — каждый раз говорил он, — я распутник, я поэт, я актер, и тридцать лет, как я хочу сыграть тебя, но эти сволочи, этот Орест Орестыч со своим кретином из проруби вновь гонят меня на штурм Зимнего, на взятие Бастилии, на захват Кубы… Да, вчера мне предложили сыграть Фиделя Кастро. У меня уже нет сил бежать. Скажи, Галеви, это не смешно? Ну какой я Фидель — я хрупкий, я не трибун, я не креол.
Галеви молчал.
— Ты не знаешь Фиделя Кастро? — удивлялся Леви. — Это кубинский мишуге, который может произносить девятичасовые речи. И никто ему не заткнет рот, потому что он диктатор. Но если я не сыграю этого островного Демосфена, меня выгонят из театра, я останусь без работы, без денег, без буфета. Почему ты не реагируешь, учитель? Ты не знаешь нашего буфета! Там есть фромаж из дичи, там бывает судак в кляре…
И учитель, этот великий ум Востока, что бы ему ни рассказывал ночами комик Леви, в конце, уже где-то к утру, каждый раз повторял одну и ту же фразу:
— Цель далека, а день короток, — произносил Галеви.
Леви не совсем понимал ее, он не совсем понимал, что этим хотел сказать великий поэт, мыслитель и жизнелюб, но ему почему-то казалось, что тот разрешал.
— Спасибо, — горячо благодарил он, — следующей ролью, не сойти мне с этого места, будешь ты — несравненный светоч Востока. Я вырву ее у этого моржа прямо из проруби!
Но следующей был иудушка Троцкий, Иуда Искариот, предатель Азеф… Когда Леви предложили роль Гамаль Абдель Насера — он заколебался, у него несколько закружилась голова и чуть затошнило — он помнил кое — какие высказывания великого революционера об избранном народе.
Леви припал к портрету.
— Иегуда, — взмолился он, — скажи, что общего между мной, потомком испанских евреев, взращенных на музыке, поэзии и мысли, и этим хрякоподобным, розовощеким офицером фараоновской армии?..
Иегуда молчал.
— Понятно, — произнес Леви, — я отказываюсь.
И назавтра он заявил Главному, что не намерен играть антисемита.
— Я не буду, — шумел он, — играть человека, который называл мой народ грязным. Что общего во мне, потомке испанских евреев, воспитанных на…
— Леонид Львович, — перебил его Главный, — я хотел бы вам только напомнить, что жизнь и искусство — две совершенно разные вещи. Великого антисемита, мой дорогой, может сыграть только еврей. Так же, как великого еврея — антсемит. И вы знаете, почему?
— Пока нет, — сказал Леви.
— Я вам уже говорил: ненавистть и любовь близки, это правда, но я ставлю на ненависть, потому что любовь проходит, она преходяща, как облако в ветреный день, а ненависть… Вы помните, как играл вашего Галеви Никита Гаврилов, потомок попов и черносотенцев, жегших ваших предков на различных кострах?