Баланс столетия
Шрифт:
«Оттепель» стыла на глазах. Никто не повторил в своих выступлениях слов, написанных всего несколько дней назад в письмах. Никто не заговорил о достоинстве художника, об условиях творчества. Никто, кроме Ильи Эренбурга. Его слова в защиту Роберта Фалька, белютинской Студии, просто искусства остались гласом вопиющего в пустыне. За банкетным столом инициатива была окончательно перехвачена Хрущевым. Премьер ничего не разъяснял, тем более не вдавался в теорию. Всем характером своего как всегда затянувшегося в бесконечность выступления он давал понять, что его позиция непоколебима. Под его соленые шуточки и откровенные издевательства отдельные работы выносились к столу, чтобы, не нарушая ход обильного застолья, поддержать
Застолье затягивалось. Никому не приходило в голову сократить исторические минуты пребывания в обществе самого премьера. Тем более такого доступного, свойского, одинаково простецкого в умении опрокидывать фужеры с водкой, отпускать солдатские шутки, удостаивать каждого обращением на «ты».
Машины увозили достойных гостей. Приятно возбужденных. Снова уверившихся в своем значении. Торжествующих. Недостойные уходили сами. В ночь. Мимо бетонных заборов. В колкой и блесткой метели. Чернели очертания чьих-то вилл. Падали с веток комки снега. И где-то очень далеко, в стороне, синеватым сиянием угадывалась Москва, до которой еще надо было дойти.
Когда они появились, Лидия Ивановна сказала почти неслышно: «Поглядите в окно». Серая фигура у ограды двора маячила с утра. «Он стоял и вчера». — «Тот же?» — «Они меняются…»
Они и в самом деле менялись. Смена длилась, по-видимому, меньше восьми часов. Имел значение мороз, но не чьи-то переживания. Наоборот — дежурный намеренно оставался на виду, лишь время от времени уступая дорогу прохожему, отодвигался в глубь двора, чтобы через считаные секунды вернуться на вытоптанный до черноты асфальта пост. Иногда их было двое, они оживленно переговаривались, курили, нарочито кивали на окна. Устройство дома было таково, что в этом уголке на уровне первого этажа иных квартир, кроме «зачумленной», не было.
Может быть, этот «второй» на время оставлял другой пост — у парадного входа с Большой Садовой, потому что и там провожал поднадзорных тяжелым наблюдающим взглядом в спину.
Теперь по ночам Лидия Ивановна и невестка не спали. Каждая в своей комнате. Не признаваясь друг другу в бессоннице. В полночь выключали лифт, и лифтерша долго гремела ключами у машинного отделения напротив двери в квартиру. Затихали шаги в гулком подъезде. Один за другим гасли светлые квадраты на снегу двора. Открывался кусок неба в разнобое тополиных веток. Скрипя покачивался висевший на проводах фонарь. Потом дверь черного хода взрывалась грохотом. Громкие голоса, шарканье шагов. Чиркали спичкой. Сжавшееся до невыносимой боли сердце — и тишина. Кажется, что особенного: люди зашли с мороза, прикурили. Вышли. Все!..
Через несколько дней Лидия Ивановна скажет: «У них же методичка: всегда в два ночи. Война нервов». Время показало: она была права. Сон не приходил. Только на рассвете веки облегченно слипались — наступало забытье.
Людей день ото дня наведывалось все больше. Студийцы. Знакомые. Незнакомые. И каждый раз, как квартира наполнялась голосами, раздавался звонок в дверь. Кому-то было невтерпеж проверить: батареи — греют ли, электропроводку — не обветшала ли, краны — не подтекают ли, расчетную книжку — аккуратно ли хозяева платят за квартиру. Приходившие молодые люди в новеньких отутюженных спецовках с не менее чистенькими чемоданчиками к знакомым рабочим домоуправления отношения не имели.
Сразу после приема на Воробьевых горах в один из вечеров на пороге появился участковый в сопровождении двух штатских. Белютина не было дома: они спрашивали его. И первый раз самообладание Лидии Ивановне изменило: «Что вам нужно от моего сына?» Молоденький участковый отвел глаза: «Да вот тут…» Его выручил старший из штатских: «В домоуправлении нет справки с места работы вашего сына». — «А почему она должна быть, когда квартира оформлена на меня?» — «Все верно, но в данном случае…»
В чем заключался случай, он не договорил. Седая женщина наотмашь захлопнула дверь: войти в квартиру всей троице она не разрешила. И только когда щелкнул замок, схватившись за стену, сползла на стул: «Вот так же и тогда: сначала из домоуправления, пустяк какой-то, потом эти — за Михаилом…»
Очередной перерыв продолжался всего восемь дней: 17 декабря прием на Ленинских горах — 25 декабря встреча в Центральном Комитете. На Старой площади. Само собой разумеется, без гостеприимного застолья, без полного состава руководства партии и правительства. Деловое заседание Идеологической комиссии во главе с Леонидом Ильичевым, куда приглашались молодые творческие работники. Почти они одни, если не считать корифеев соцреализма — Михаила Царева, Владимира Серова, Тихона Хренникова и многих других, а вместе с ними и руководителей специальной печати, вроде журналов «Искусство», «Творчество», «Театр», «Советская музыка».
Буквально накануне были разосланы приглашения. По телефону предупредили о возможности выступлений. Но еще была надежда, так упорно державшаяся надежда, что, может быть, несмотря на опубликованный доклад Ильичева, несмотря на начавшийся в газетах поименный погром и повсеместные «собрания трудящихся», кто-то остановит вонючий поток, кто-то воспротивится такому откровенному возвращению к прошлому. «Кто-то!» Ведь довелось же мне видеть откровенную растерянность Дмитрия Поликарпова на следующий день после Манежа, когда он согласился меня принять с единственным вопросом: что произошло после всех так подробно описанных перспектив, гарантий, предложений? Он не уклонялся от встречи. Не пытался стать в позу неожиданно прозревшего обличителя. Просто повторял, что еще ничего не ясно, что имена не названы и надо подождать. Всего-навсего подождать. А что, если — ведь «оттепель» же! Идеологической комиссии удалось хоть в чем-то переубедить Хрущева.
Вторник выдался морозный и тихий. Стеклянные двери пресловутого — для посторонних! — девятого подъезда. Бледно-зеленые непрозрачные занавески. Открытые вешалки без гардеробщиков. Пикеты офицеров госбезопасности. Узкий белый коридор в главное здание. Лифт в узорчатых решетках. На пятом этаже уборщицы в синих халатах, кончающие раскатывать ковровую дорожку. И полковник из органов рядом с ними, подозрительно заглядывающий под быстро уменьшающийся рулон.
У дверей в зал заседаний Центрального Комитета столик со списками — последняя проверка. Люди почти не задерживались: лифт поднимал маленькие группки в три-четыре человека в сопровождении чекистов.
Дальше был зал. Заставленный разбросанными почему-то в одиночку столами. С рядами разномастных стульев у стен. Стол президиума спиной к окнам. За ними заснеженные кроны старых лип. Бульвар не давал о себе знать ни единым проблеском шума. Было тепло. И странно. Какая-то неопределенность висела в воздухе, мешая входившим разобраться: где сесть, главное — чего ждать.
Одни походя просчитывали ситуацию, меняли по нескольку раз места. Другие привычно рвались оказаться на глазах у высокого начальства — какая разница, в качестве поощряемых или осуждаемых. (В сталинские годы по Москве ходил анекдот: если советским гражданам скажут, что завтра их повесят, они спросят, приносить ли свою веревку.) Значит, лишь бы на глазах. Целая толпа радостно устремилась к появившемуся в дверях Поликарпову. Протянутые руки. Задушевные приветствия. Как-никак был посланником свыше. И символом.