Балкон на Кутузовском
Шрифт:
Все постепенно, но довольно массово разъезжались – во дворе на Поварской обосновывался Союз писателей СССР. Вернее, не в самом дворе, а в здании старого клуба писателей, куда хаживали когда-то и Маяковский с Есениным, и Горький с Фадеевым, и все великие пишущие того начальновекового времени. Ну а теперь здесь их сменяли менее талантливые, но зато более значимые и могущественные писатели мелкого масштаба, советские. Они воссели в фасадном здании с колоннами на втором этаже, а все подвальные клетушки под ним, вполне жилые и обустроенные десятилетиями, велено было освободить для административных и хозяйственных служб, многочисленных лакеев и помощников.
Все чаще под памятником Толстому, стоящим в самом что ни на есть центре двора, соседи устраивали проводы. Снимали, как повелось, двери с петель, клали их на козлы, накрывали белыми накрахмаленными простынями, как обычно делали на свадьбу или дни рождения,
Проводили и Марту, совсем старенькую, но еще могучую, основополагающую, как марксизм-ленинизм. Они с Полей оставались хранительницами двора, надеялись небось, что так оно продлится до скончания века, но нет, не случилось, дети-внуки увозили старух из родного дворового гнезда.
Марта уезжала к сыну, который вдруг обрел мать заново, к самому жизненному закату, после ссылки и войны, поиски не прекращал, отыскал, хоть сам считался уже давно сгинувшим, оплаканным и стертым из памяти. Но вот нашел ее, на удивление, искал и нашел, ну и решил забрать на старость к себе, отогреться хоть ненадолго, побыть сыном при живой матери, хоть и старенькой, но рядом, напитаться, наговориться, надышаться, давно уже на такое счастье не надеясь.
Марта встретила сына, который однажды по-простому, с адреском в руке, вошел во двор, где как раз на солнышке сидели и грелись тогда старухи. Она сначала, конечно, и не предполагала, что этот красивый солидный прохожий – ее утерянное дитя. Она помнила все до мелочей, хотя сначала и не придала этому моменту большого значения – в ворота вошел незнакомый мужчина, статный, седой, и остановился в недоумении. Потом долго крутил головой, не понимая, налево ему идти по круглому двору или направо, торкнулся было в первую дверь, а потом увидел старух и подошел спросить у них. Сунул Марте клочок, каким-то чудом выбрав из трех баб именно ее, свою мать, которую не видел лет сорок, а то и больше. Марта, сощурившись, прочитала по бумажке свою фамилию и адрес и сначала даже совсем не удивилась, просто начала помаленьку расспрашивать его, что да как, не отваживаясь сразу верить в такое невозможное счастье. Потом, наконец, подняв на него свои светлые глаза, сказала, я, мол, это, нашел ты меня, и он молча повалился перед ней на колени, подняв столб пыли. И как увидела она две макушки на его седой голове, так на неделю и заплакала, не то от горя, что жизнь прошла мимо и в одиночестве, не то от радости, что все-таки свиделись, поди ее разбери. Сидела в своей маленькой комнатке за резным дубовым столом, вытянув перед собой кряжистые руки, съеденные артритом, подвывала чуть слышно и теребила уголок серо-бирюзовой скатерти с вышитым парашютиком от одуванчика. Сына пока не пускала, привыкала одна к своему счастью. Поля много раз так ее заставала, воющей, словно волчица на луну, и причитающей: «Как же это, Поль, как же такое? Боже ты, боже! Сколько ж я счастья пропустила?»
Но все понимали – Марта именно так к счастью и привыкала. На это ведь тоже нужны были силы и время. Отвыв положенное, Марта восстала, и они с Полей принялись вязать тюки. Сына от этого дела она тоже отстранила, ни к чему это, в старушечьем добре копаться. Тюков за всю жизнь набралось всего три, Марта малым обходилась, все ценное за жизнь щедро раздавая, хранить было не для кого, как думала. Уж сколько самой Поле перепало, Лидке, дочке ее, и Алене, внучке, которой было преподнесено бриллиантовое колечко в платине на свадьбу, – всего не сосчитать. Добрая была Марта, с большим сердцем, которое всю жизнь подкравливало от воспоминаний – а как же, детей потерять, близнецов, одного лихоманка унесла еще подростком, а другой вроде в лагере сгинул, ни слуху ни духу всю жизнь, и вдруг на тебе, явился во всей красе средь бела дня… В такое счастье глаза не сразу поверили. Видно, бог смилостивился, есть он на небе-то, есть…
Накануне отъезда сели они с Полей под дворовым памятником на неубранную лавку – а чего их каждый раз убирать, все равно скоро опять сгодятся – проводы устраивали раз в неделю, не реже, ну так вот, сели и обе навзрыд заплакали. Сначала переглянулись виновато, по-детски, и сразу в голос, словно кто-то невидимый их включил.
– Мать моя, – дребезжащим голосом заговорила Поля, – что же делать, все имеет смысл кончаться… У нас тут кончается, у тебя там начинается. Такое счастье тебе напоследок привалило, кто бы мог подумать! Вот как теперь в чудеса не верить? Я вот всю жизнь старалась найти чудеса, отслеживала их, а тут вон у тебя, с лихвой! Радуюсь за тебя, понимаю, что хоть жизнь и не завязана бантиком – эвон, сколько тебе горя-то невыносимого перепало, – это все равно подарок, как ни крути. Вроде и счастлива я, уж ты, мать моя, мне поверь, но как подумаю, что теперь не смогу вот так запросто выйти во двор и постучаться к тебе, лепешками угостить, языками почесать, так щиплет в носу и сердце начинает кувыркаться…
– А меня, думаешь, не пробирает? Мы уже с тобой в том возрасте, когда на многие наши молитвы уже получен ответ, сама понимаешь… – Марта поглаживала ладонями больные колени. – Счастлива я, что говорить, но стара для такого, радоваться боюсь, не понимаю, как так может быть, вот и боюсь. Вдруг привыкну к счастью, а его снова отнимут? Сколько раз такое в жизни было, сколько раз… И неизменно с куском сердца… А сколько их, кусков этих, у меня осталось? Не себя мне жалко, ты понимаешь, давно готова я, но тут так оно все повернулось, таким коленкором встало, что хочется какое-то время теперь уж и пожить, с сыном наговориться, порасспрашивать, как он с 15 лет жизнь без меня прошел, с подробностями, с деталями, со всякими глупыми мелочами, я ж мать, мне хочется его жизнь хоть послушать, не то что заново прожить…
– Как же такое не понять… Жила бобылем всегда, а тут тебе раз – и сын-красавец, и невестка, и внуки! Целая готовая семья! Это ж не на раз привыкнуть к такому. Но никуда не денешься, свыкнешься, хотя оно-то как раз и понятно, что в голове такое счастье пока трудно укладывается…
– Только ты, Полина, уж пообещай мне, что раз в неделю будем видеться, не важно где – ты ко мне, я к тебе, в зоопарк, в планетарий, просто в парке на скамейке – все равно, мне сам факт важен! Или Лидку посылай, она у тебя тоже хорошая рассказчица, – Марта приобняла Полю и положила седую голову ей на плечо. – Ты ж родня у меня, самая главная родня на всю жизнь. Бери детей, внуков и приезжай почаще, когда захочешь. Без тебя никак…
– Нууу, мать моя, что это ты тут расхандрепилась? Ты ж всего-навсего адрес меняешь! Ты ж на Плющиху перебираешься, а не в Африку какую-нибудь! Пять остановок на троллейбусе, и приехали! Чай, не навсегда прощаемся, мать моя, чего это ты вдруг? – Поля взбудоражилась и слегка сбледнула с лица.
Ворковали они, ворковали, успокаивали друг друга как могли, что, мол, просто переезд, ничего особенного, подумаешь, станем, наоборот, чаще видеться, вот увидишь… А у обеих-то свербело в сердце, что зарастут обе родней, семейными обедами, совершенно неотложными домашними делами, старческими болезнями, катарактами и гипертониями, что будут встречи переносить-откладывать, а потом и вовсе встречаться, дай бог, пару раз в году на днях рождения друг у друга и станут в конце концов считать, что так оно и надо, и слава богу. Хотя обе прекрасно понимали, что сегодня нет времени, завтра не будет сил, а послезавтра не будет их самих.
Ну вот, собрали Марту.
Сын, Иннокентий, вызвал грузовик, забросал в кузов тюки, установил стол, два стула с креслом и все остальное материнское небогатство, чтобы отправить, наконец, старуху с родной Поварской на Плющиху эту чужестранную, в специально выделенную для нее комнату с большим окном в просторной отдельной квартире. Присела напоследок Марта под склонившим голову Толстым – на посошок, как сказала Поле, помолчала с минуту и обреченно пошла в грузовик. А у машины уже выстроилась очередь из оставшихся соседей – с каждым она поцеловалась, и не просто чмокая в щечку, а трижды, торжественно, с полупоклоном. К детишкам малым наклонялась, на руки брала, всех перетютюшкала с улыбкой, не проронив ни слезинки и даже пытаясь шутить. Но нет, шутки в этот раз получались глупыми и несмешными, а улыбка кривой и страшной. Тяжело и с огромным усилием поднялась на переднее сиденье: «Даже жопа, и та сопротивляется!» – и яростно замахала всем провожающим из окна, пока наконец грузовик не скрылся за поворотом.
Там в голос и разрыдалась.
Ну и пошло-поехало. Что ни день, то по квартирам стали ходить какие-то мелкие, но очень важные начальники в мятых лоснящихся костюмчиках. Получив, видимо, окончательное задание от управляющего освободить наконец всю жилплощадь во дворе на Поварской, они по утрам вальяжно выплывали парами из дверей секретариата Союза писателей СССР. При этом до смешного были похожи друг на друга – полненькие, лысеющие, розовощекие, улыбчистые, словно в том же секретариате сделанные под копирку. Выплыв, они утиной походкой шли по двору и вывешивали на дверях всех без исключения квартир предписания в срочном порядке квартиросъемщику явиться в домоуправление или же разъясняли возмущенным и негодующим жильцам необходимость такой срочности. Помогали таким образом расчистить территорию, словно чистить ее надо было неотложно и безотлагательно для чрезвычайно важных государственных дел, не меньше. Жильцы такой спешке возмутились, хотя переездом из подвала и новыми квартирами заинтересовались. А куда было деваться, настало время.