Баллада о кулаке (сборник)
Шрифт:
Потому что соперничать с живыми — можно, а с призраками и памятью — нельзя.
Сегодня Онъами, распорядитель столичных представлений, любимец сегуна Есинори, знаменитый актер сорока с лишним лет от роду, — сегодня он понял это с пронзительной бесповоротностью.
Он проиграл.
Отныне и до конца своих дней.
Играя пьесы сосланного в глушь дяди (а возможно ли не играть то, чего требует публика?!), Онъами всякий раз не мог удержаться, чтобы не сравнить свою сегодняшнюю игру с собственными воспоминаниями о стиле Будды Лицедеев.
Онъами ничего не мог ответить своему глупому сердцу.
Ничего.
И сейчас, после спектакля, после восторженного гула и широко распахнутых глаз, сердце опять ныло застарелой язвой: кто лучше играл «Горную ведьму»? кто? кто, тысяча демонов сожри тебя заживо?!
Нет ответа.
Или все-таки есть?..
— Г-господин… прошу в-великодушно… г-господин, выслушайте!..
— Чего тебе?!
— К вам с-святой инок… приказывает немедленно пустить!..
— Приказывает?!
— Д-да, господин! Говорит: вы будете рады!..
Наглость какого-то «святого инока» даже слегка развлекла Онъами, отогнав дурные мысли прочь. Небось Безумное Облако явился или кто-то из таких же, как он, непутевых бродяг, годных лишь на двусмысленные вопли. Тоже мне сосуды добродетелей! — ни благолепия, ни чинности… Хотя лишние толки не повредят: дескать, великий Онъами после спектакля выйти к знатному владетелю отказался, а со святым иноком в каморке битый час толковал! — о вечном, по всему видать!
Хороший актер и жизнь по-своему поставит.
— Вели пустить.
— Да, г-господин! Бегу, спешу…
В ожидании гостя Онъами, сам не зная зачем, полез в сундук и достал футляр с маской «Горной ведьмы». Раскрыл кипарисовые створки, развернул ткань — и уставился на лик существа, коим был еще совсем недавно, на сцене. Высокие скулы, приклеенные прядки волос скупо падают на лоб, тонкая переносица напоминает бритву, и уголки полураскрытого рта скорбно опущены вниз. Зрелище, виданное-перевиданное неоднократно.
На что тут смотреть, особенно после выступления?
Повинуясь неясной прихоти, Онъами принялся мысленно стирать черты лица, приданные маске искусством резчика. Исчезли высокие скулы, ушли пряди со лба… Говорят, Будда Лицедеев в своем вынужденном уединении любуется луной да маски режет? Он режет, а мы стираем, он режет, а мы… Онъами даже на миг показалось, что он не маску обезличивает, и то лишь в воображении своем, а ставит последний иероглиф в вечном споре с проклятым дядюшкой. Так, рот закрылся и исчез вовсе, стерлись
Актер едва не вскрикнул, когда ясней ясного перед ним предстал гладкий, одутловатый пузырь.
Страх липкой ладонью сжал сердце, которое в эту минуту решило обойтись без своих дурацких вопросов; Онъами проморгался и с облегчением воззрился на издавна знакомую маску.
Ф-фу, и пригрезится же такое!
— После спектакля маску следует, взяв за шнурки близ ушных прорезей, обернуть тканью и спрятать в футляр с должным благоговением. Тебя что, не учили этому, великий Онъами?
У входа в «Зеркальную комнату» стоял невысокий, жилистый человек в старой рясе, сплошь покрытой заплатами.
Хоть на сцену выпускай в фарсе — бедный монах за медный грош на все согласен! Впечатление портили лишь глаза бродяги: тусклые, свинцовые, они не располагали к смеху, а фарс без смеха…
«Бродячий ямабуси? — мелькнула неприятная мыслишка. — От такого если и дождешься, то отравленной стрелки в затылок… Да ну, кому придет в голову заказывать ямабуси покушение на актера, пусть даже и известного?!»
«Кому? — ехидно откликнулось сердце. — Ты спрашиваешь: кому? Нет, ты правда такое спрашиваешь?!»
— Святой инок разбирается в тонкостях лицедейского балагана?
— Святой инок в этих тонкостях разбирается больше, чем в сутрах Закона. Ты что, действительно меня не узнаешь?
Голос бродяги был тускл и свинцов, как и взгляд.
Онъами вгляделся в лицо-маску, иссеченную ранними морщинами, принялся стирать лишнее: ушли складки, ушел шрам у виска, запавшие глаза вспыхнули молодым блеском, налились краской губы…
— Мотоеси? Ты?!
— Вижу, узнал. Хоть и выглядим мы с тобой сейчас ровесниками… Да какими там ровесниками! Ты, хоть и много старше, жил сытно, спал мягко, пил сладко, а я… сам видишь.
«Точно! Жди отравленной стрелки, а то и ножа в брюхо!»
— Ты, братец, это… ты подожди, а я сбегаю, расстараюсь для родного человечка: яств там, питья… ты обожди, ладно?!
Фигура у входа не двинулась с места.
— Я не убивать тебя пришел, — пролился холодный дождь, заставляя передернуться. — Не суетись. Я просить тебя пришел.
«Просить! Как же! Просил мясник овцу…»
— Отец дряхл. Он бодрится, но я знаю: еще год ссылки — и он не выдержит.
— Да, но что я могу сделать? Воля сегуна…
— Не лги. Мы один на один, и, значит, во лжи нет нужды. Повторяю: отец дряхл. Он воспитал тебя, вывел в люди — но я не стану напоминать тебе о долге воспитанника. Я скажу другое: три отцовских трактата у меня. Будда Лицедеев никогда не позволил бы мне передать их подлецу Онъами, но сейчас я буду решать сам. Я отдам тебе трактаты, отдам публично, с поклоном, при свидетелях — и, если хочешь, в присутствии сегуна. А ты похлопочешь, чтобы старика вернули из ссылки, — и больше никогда ты о нас не услышишь. Это честная сделка. Теперь говори: где и когда?